– Можно мне расставить? – вызвался я и безошибочно расставил в тексте знаки цезуры – вертикальные, слегка наклонные черточки.

Александр Александрович за моей спиной вздохнул, видимо, я разрушил его какую-то педагогическую фабулу. И вдруг произнес:

– У вас, молодой человек, абсолютный слух.

Он славился своей ироничностью, и я подумал, что он, по крайней мере подначивает меня. Посмотрел на него, встретились взглядами – ничего насмешливого в глазах преподавателя не обнаружил.

Со временем, когда я не вымучивал из себя прозу, а писал с вдохновением, то нередко как бы на втором плане, в качестве фона, слышал музыку. Иногда во время обдумывания произведения, когда прогуливался в лесах под Изюмом, в Останкине, в Тропаревском или Битцевском парках, мое существо вдруг захватывала музыка, вдохновляющая и возвышающая, лирическая или трагическая – в зависимости от содержания произведения.

Война с войной воюется…

Но вернемся на войну. В июне сорок второго клещи немецких танковых армий сомкнулись под Изюмом, остатки же наших соединений, если им удалось вырваться из котла, покатились к Сталинграду. Об отступлении не раз рассказывал мне известный московский скульптор и художник Григорий Чередниченко. Он, мой земляк и друг, во время войны подносил мины нашим солдатам. Линия фронта как раз проходила по улице Островского, на которой они жили. Мать Григория погибла при бомбежке, и он, четырнадцатилетний, прибился к автобату. Участвовал в первом освобождении Харькова, а потом отступал к Волге.

– Ровная степь. Нигде ни кустика. Жарища. Измученные беженцы и бойцы. На нас набрасываются самолеты – летят низко, всего метрах в пятнадцати от земли. Вижу очки летчиков, злорадные ухмылки. Бомбят, если находят машину или скопление людей. Расстреливают из пулеметов. Совершенно безнаказанно! И черный дым над степью. Сколько раз хотел написать об этом картину или сделать скульптурную композицию – нет, так и не собрался с духом. Ведь все надо заново пережить, а у меня нет сил вернуться в ад лета сорок второго, – рассказывал Григорий Георгиевич.

В Изюме немцы находились восемь месяцев. Зверствами особыми вначале не отличались. Появились итальянцы в экзотических шляпах с перьями. Эти любили охотиться на лягушек, а их вокруг Изюма в болотах, старицах, озерах, речушках была тьма-тьмущая. Итальяшки привязывали к винтовочным шомполам веревочки или цепочки и добывали, как острогой, квакающие деликатесы.

И тут у моего отца появилась весьма опасная задумка, уходящая корнями в дела давно минувших дней. В него, «мейстера Андрея», в те времена черноусого красавца, влюбилась дочь Алоиса Пока. Отец был человеком не без юмора, поэтому поставил девушку однажды в очень неловкое положение.

Пленным, то есть «русиш швайн», не нравилось, что хозяева не держат дурной воздух в животах. Освобождались от него в любой ситуации – за обедом, в присутствии посторонних. Пленные вначале думали, что хозяева ведут себя так, поскольку русских за людей не считают. Особенно поражало: идет молоденькая девушка по двору и вдруг – трах-тарабах.

– Как будет по-русски «пахнуть»? – как-то спросила она у отца.

– Бздишь, – не задумываясь ответил он.

И вот Мария надушилась дорогими духами и, прохаживаясь перед военнопленными, вопрошала:

– Ребьята, как я бздишь? Карашо, бздишь?

– Хорошо бздишь, Мария! – те покатывались со смеху…

Потом она учила отца немецкому языку, он соответственно ее – русскому. Играли в четыре руки на фортепьяно, пока не родилась девочка.

В России произошла революция, в Германии тоже. И Австро-венгерская империя приказала долго жить. Пришла пора русским военнопленным возвращаться домой. Алоис, стремясь не лишать внучку отца и оставить зятя в семье, покупал газеты и вычитывал оттуда страшилки про Россию. Например, о том, что петух стоил там двадцать пять рублей.