– Похоже, кто-то из яйцеголовых в экспедицию с дитем поехал… – неуверенно сказал Толик.

Остальные промолчали.

– Гниды, – сказал Магадан и попытался разорвать рисунок. Но бумага (или все же не бумага?) не поддалась его узловатым, загрубелым пальцам.

Бессонов – щелк, щелк, щелк – собрал ружье. Зачем-то вставил патроны – в рюкзаке еще оставался запас.

Магадан витиевато выматерился и поднес детский рисунок к огоньку зажигалки. Тот сначала долго не хотел загораться (Магадан снова выматерился), потом нагрелся – из внезапно открывшихся пор как бы бумаги выступили мелкие капельки жидкости – и вспыхнул быстро, ярко, как артиллерийский порох. Магадан отбросил рисунок – испуганно. Квазибумага упала на затоптанный, грязный пол и сгорела дотла, не осталось даже пепла.

Бессонову показалось, что жидкость, выступившая в последнюю секунду существования бумаги, была ярко-алая, как артериальная кровь. Впрочем, в красновато-коптящем свете керосинки Магадана все вокруг казалось окрашенным в не совсем естественные цвета.

Магадан снова растянул морщинистую харю в ухмылке. Бессонову вдруг остро захотелось выстрелить ему в голову. Или – упереть стволы себе в кадык и попробовать дотянуться до спускового крючка. Он торопливо вышел, почти выбежал из хибары. Юрик Стасов что-то встревоженно спросил вдогонку – Бессонов не услышал.

* * *

К острову Стрежневому подлетала новая стая. С севера.

Лебеди – их можно было узнать издалека, еще не видя, лишь по особенному, зычному, далеко разносящемуся крику… Стая могучих птиц шла высоко, совсем не похожая на выбивающихся из сил пичуг, с трудом достигших Стрежневого.

Заходящее, самым краешком торчащее над водой солнце освещало стаю – и казалось, что белые лебединые перья окрашены в нежно-розовый цвет.

На остров птицы не обратили внимания – прошли над ним, не снижаясь, не выбирая места для посадки… Полетели к материку. Приглушенный хлопок выстрела, раздавшийся внизу, ничем не нарушил их полета.

Солнце исчезло. Алая полоса на западе погасла, но совсем темно не стало – рефракция вытягивала какую-то часть света из-за горизонта.

Лебеди обязаны были превратиться в этом освещении из розовых в тускло-серых – но отчего-то не превратились. Наверное, и на самом деле оказались розовыми…

Любимая

Тропинка едва заметна. Тростник стоит зеленой стеной, метелки тихо шелестят над головами. Джунгли. Кажется, вот-вот затрещат под тяжелой поступью стебли и кто-то огромный, чешуйчатый, жутко древний – протопает, не выбирая дороги, пересечет наш путь, мы замрем и оторопело будем смотреть, как исчезает в зарослях волочащийся за ним длинный хвост…

– Здесь, правда-правда, никого никогда не бывает? – спрашиваешь ты.

– Конечно, любимая. Никого никогда. Только ты и я. Мы с тобой…

– А кто же тогда протоптал тропинку?

– Не знаю… Может, кабаны?

Ты громко и заливисто смеешься. От звонкого смеха все древние и чешуйчатые позорно бегут, трусливо поджимая длинные хвосты… Кабаны, обиженно похрюкивая, спешат за ними. Кабаны здесь – в пятидесяти верстах от огромного города! – действительно бывают. Но тропинку протоптал я.

Долина постепенно понижается, под ногами должно уже зачавкать, но не чавкает: все высохло, лето очень жаркое. Заросли вдруг кончаются, травянистый склон, вверх – и мы пришли.

– Красота… – почти шепчешь ты. А потом вскидываешь руки над головой и протяжно кричишь: – Красота-а-а-а-а!!! – Так кричат в горах, ожидая услышать эхо.

Но эха здесь нет. Это место тишины, оно не любит громких звуков – и крик далеко не уходит – глохнет, вязнет в зеленой подкове тростника, окружившего, прижавшего к реке этот невесть как оказавшийся в болотистой пойме взгорок. Крик никому не слышен.