Ну и…

В общем, стал я мужчиной – под гром и молнию. Молли в этом деле большой искусницей оказалась – когда ушла и уснуть мне наконец довелось, спал крепко, без всяких тебе до утра ворочаний… На другую ночь грозы не было – но «сестричка» снова ко мне… Не скажу, что мне все это не понравилось, наоборот… Но мысль об Эммелине все равно в голове гвоздем сидела – даже когда Молли самые свои заветные умения показывала.

И началась у меня жизнь странная. Раздвоенная.

Ночью с «сестричкой» кувыркаюсь, а днем по Эммелине все так же сохну – но, правда, чуть уже поспокойнее. Аппетит вернулся, и стихов писать больше не пробую.

Порой мысль в голову приходит: нельзя так, надо что-то решить, определиться как-то… Но ничего не делаю, живу, как живется.

А потом все рухнуло.

В одночасье.

* * *

В августе все случилось, в конце месяца где-то – как сейчас помню, жара не кончилась, но клены у дома полковничьего уже желтеть начали. Хотя тополя еще зеленые стояли…

…В воскресенье мы все в церковь отправились – и семья полковника, и другие его родственники. И Эммелина. Ну и я с ними. Шеппервуды тоже были – сидят на левых скамьях, Монтгомери на правых. Посматривают друг на друга недружелюбно – но все тихо, пристойно. Там, слева, и Ларри Шеппервуд сидел, красивый такой молодой человек лет двадцати пяти. Но я его и не заметил, во все глаза на Эммелину глядел. И думал… В общем, не очень подходящие для церкви мысли думал. После близкого знакомства с Молли у меня вообще мысли не особо возвышенные часто в голове бродили. У нас, кстати, с «сестричкой» отношения странные были – за все время и полусотней слов не обменялись; днем она со мной держалась так, словно и незнакомы вовсе, ну а ночью я старался языку воли не давать – чтобы не назвать ее «Эмми» случайно. Потому как – что уж скрывать – всегда Эммелину представлял на ее месте.

Служба закончилась, все по домам разъехались, и мы тоже. Отобедали – и старик с домочадцами вздремнуть прилегли, был у них такой обычай. Я в своей комнате сижу, чем заняться, не знаю.

Вдруг – в дверь кто-то тихонечко поскребся. Словно ногтем царапнул.

Открываю, и – гроб моей мамочки! – Эммелина. Первый раз ко мне заглянула. До того все мои вздохи-страдания она и не замечала вроде бы – и держалась со мной, прямо скажем, как с мальчишкой. Как с младшим братом примерно.

Я стою, язык проглотил, то в жар бросает, то в холод. Но – мыслишка где-то шевелится – а ну как она навроде Молли пришла… Ну как днем, в жару, одна спать боится?

Эммелина вошла и меня спрашивает: а как я, собственно, к ней отношусь? Вот так вопрос… Ну я что-то пробормотал-выдавил: дескать, лучше всех к ней отношусь, ни к кому, мол, так не относился и относиться в жизни не буду… Глупо, наверное, все звучало.

Тогда она ко мне шагнула и говорит, что забыла в церкви свой молитвенник, на скамье оставила. И не мог бы я за ним сходить и принести, да не рассказывать никому про это…

А я, честно говоря, стою такой ошалевший, что ее слова до меня с трудом доходят. Молчу – ни да, ни нет. Хотя по ее просьбе не то что милю до церкви – во Флориду и обратно готов был сбегать.

Она еще ближе ко мне придвинулась. Руку на плечо положила. И говорит, спокойно так: хочешь, поцелую тебя за это?

Хочу ли, ха… Только вот сказала она это опять же как братишке младшему – словно в лобик на ночь его поцеловать собралась.

Но я, спасибо «сестричке» Молли, уже не мальчик был. Притянул Эмми к себе, да и поцеловал в губы – по-настоящему, долго, пока дыхания хватило, да со всеми сестричкиными поцелуйными штучками…

И, странное дело, Сэмми, она вроде как мне и отвечает, но…