…Каюта была роскошная – мореный дуб, сафьян, бархат, слоновая кость, серебро. Поначалу писатель чувствовал себя в ней неуютно – но чувство это слабело, по мере того как убывало вино в покрытой паутиной бутылке. Кончились они одновременно – и «Божоле Луизьон», и писательская неловкость. Впрочем, его спутник и собеседник откупоривал уже вторую – открывал сам, встреча старых знакомых проходила тет-а-тет, без стюарда и прочей вышколенной прислуги.

– Странно, что ты совсем не пьешь виски, – сказал писатель. – Почему-то мне представлялось, что ты обязательно пьешь виски.

– Пробовал много раз. Тут же лезет обратно, – коротко и мрачно ответил Хозяин.

Он действительно был хозяином и этого судна, и много еще чего хозяином. Матросы, и прислуга, и даже сам капитан звали его не шефом и не боссом, а именно Хозяином[1]. Звучало это с неподдельным уважением и как бы с большой буквы – будто имя собственное. Писатель решил, что надо быть весьма и весьма незаурядным человеком, чтобы тебя называли так даже за глаза, и по неистребимой своей писательской привычке подумал: вставлю куда-нибудь.

Будем называть владельца судна (и не только судна) Хозяином и мы. А писателя… ладно, писателя будем звать Писателем – тоже с большой буквы. Пусть ему будет приятно – тем более что к тридцати девяти годам известности он добился изрядной.

– Наверное, мой папаша заодно вылакал и тот виски, что судьбой был отмерен на мою долю, – добавил Хозяин, разливая.

Вино лилось тонкой струйкой, ударялось о хрусталь бокала и в свете свечей казалось… Писатель мысленно замялся, поняв, что не может с лету подобрать сравнения – незатертого, яркого, свежего – писательского.

– За Санкт-Петербург, – провозгласил Хозяин уже третий сегодня тост за родной город. – За его юбилей. Семьдесят лет – не шутка, что и говорить. Странное дело, Сэмми, – где я только ни бывал и попадал в красивые по-настоящему места, но до сих пор мне порой снится этот занюханный, сонный и вонючий городишко, где по большому счету ничего хорошего я не видел.

– Это, Берри, и называется – ностальгия… – сказал Писатель. Произнес он на французский манер: «ностальжи».

– Теперь я тоже знаю, что такое ностальгия, – кивнул Хозяин. – Мне было тридцать с лишним лет, и я заплатил кучу хорошеньких кругленьких долларов, чтобы узнать это и другие похожие слова. И что же? Ничего не изменилось, когда на душе скребут кошки – назови это хоть по-французски, хоть по-китайски, – а тебе все так же паршиво… Теперь вот мы плывем вверх по реке – а мне кажется, что вокруг не вода, а время… Время – понимаешь, Сэмми? А мы плывем ему встречь… Кажется, что снаружи – стоит выйти из каюты – все по-прежнему. И меня, одетого в лохмотья юнца, вышибут пинками с палубы первого класса и вообще с парохода… Нет, Сэмми, что ни говори, а Санкт-Петербург – маленькая паршивая дыра. И хорошо, что его юбилеи бывают нечасто.


– Зато на завтрашнем торжестве ты будешь первым человеком, Берри. Вот если бы ты родился, скажем, в Бостоне, на его юбилее затерялся бы в толпе знаменитых уроженцев. А так именно тебе предстоит открывать памятник Уильяму Смоулу… Я, кстати, до сих пор не понимаю, как тот похожий на армянина-ростовщика скульптор сумел уболтать отцов города и добиться возведения этакого бронзового чудища… Да и не Смоул это вовсе. Я сильно сомневаюсь, что старина Билли семьдесят лет назад, – когда он вылез из фургона на берегу Миссисипи и сказал: «Строить будем здесь!» – был в треуголке, камзоле и высоченных ботфортах. Скорее в соломенной шляпе, домотканой блузе и башмаках с деревянными подошвами. И в руках держал не трость, а обычный кнут, которым погонял лошадей… Ты, Берри, видел эскизы памятника? Это же не фронтирьер, а какой-то хлыщ из Нью-Амстердама.