Однако стоять дольше было невежливо, и я сделал несколько шагов в направлении пары молодых людей. Мне пришлось несколько долгих секунд ожидать, пока Артамонов, не слишком скрывавший недовольство моим появлением, соизволит произнести:

– Позвольте представить, Анна Александровна, – Владимир почтительно кивнул в её сторону, – Алексей Петрович Рытин, коллежский асессор, проездом из Петербурга. Оказался столь любезен, что довёз меня к вам, княжна, – сказал художник, и двусмысленность его слов я мог оценить сполна, как и своё представление, безупречное по букве, но уничижительное по сути, так как оно не только превращало меня в придаток отстранённой функции, но и низводило до чина его личного кучера.

Тут же пронзила меня вспышка безосновательной ревности: оказывается, Артамонов, знакомый с дочерью князя, не счёл нужным предупредить о ней, хотя говорил весьма о многом, даже и про угасающую мужскую линию рода. И не упомянул о женской, восходящей к блистающим красотам небесных светил.

Я убеждён, что мгновение, на которое я задержал её прелестную руку у своих губ сверх требуемого приличия, не осталось без внимания моего соперника. Да, уже – соперника, ибо двое молодых людей не могут оставаться ни приятелями, ни попутчиками подле единственной прекрасной дамы. Я добавил несколько поспешных слов, разъясняющих настоящую цель моего визита, и услышал мягкий голос княжны Анны:

– Вы прямо с раскопок, Алексей Петрович?

Я вспыхнул слишком жестокой шутке, а узкие скулы Артамонова, успевшего переодеться в белоснежную рубашку и три жилета, исказила кривая улыбка. Дорожная одежда моя, неимением возможности вычищенная недостаточно хорошо, дала ей немилосердный повод посмеяться. Я рассказал о пережитом ненастье, что вызвало её живой интерес, и тут же выяснилось, что она и не собиралась дразнить меня, объяснив, что полагала, будто я и в самом деле занимался неподалёку чем-то сходным с деятельностью её отца на Арачинских болотах.

Она отобрала у меня хлипкую чернильницу, обещав снабдить лучшим прибором, и пригласила нас в оранжерею, а я не без злорадства отметил, как уже раздражение сменило недовольство художника, принуждённого разделить со мной радость беседы с Анной Александровной.

С пылом Отелло, прозревая тщетность своих надежд, я искал в ней хотя бы малейший изъян – в лице, походке, манерах – и к ужасу своему находил её совершенством. Мне необходимо было обнаружить хоть что-то, что разрушило бы её идеальный образ в моих глазах – в каком-нибудь неуловимом повороте головки, в укладке локона, в жесте, – чтобы остудить себя: «ничего, пусть она не назначена тебе – таких множество, и я найду лучше, когда исполнится срок… а это – лишь мимолётная влюблённость вчерашнего школяра после долгого пути…» Но видеть – профиль её милее всего сочетался с приподнятым подбородком, каштановые пряди манили прижать их к лицу, а тонкая рука, приглашавшая за собой, могла повергнуть на колени в жадной милости просить и сердца её обладательницы.

Теперь только, когда следовал я коридорами и залами, бросилась в глаза мне музейная обстановка обширного дома: повсюду в дубовых шкафах и перемежавшихся зеркалами стеклянных витринах воспорские вазы соседствовали с генуэзскими монетами, а статуэтки этрусков изяществом соперничали через века с украшениями скифов. Ничего из этой мёртвой красоты, способной надолго приковать к себе внимание любого учёного, не заметил я ранее, весь поглощённый живой поступью княжны Анны.

И можно ли было назвать это чувство увлечением? О, нет, то было – слепое влечение металла к магниту, гибельный жар заносчивой души!