Лаусела́й – «Четыре поля» – четыре склона, достаточно пологих, чтобы пашущий землю трактор не рисковал сорваться в пропасть с головокружительной высоты, да горстка домишек посередине, вот и весь город. Однако старожилы еще помнят, что процветал Лауселай, конечно же, не благодаря картошке или капусте; сто пятьдесят лет тому назад, неподалеку находилась глубокая шахта, в которой добывали то ли золото, то ли самоцветы, и дела шли прекрасно. Вот только просуществовал этот промысел недолго – не прошло и десятилетия, как главная штольня обвалилась, похоронив внутри тридцать рудокопов. Никто не знает доподлинно, что там произошло, одни винят Богиню Мáри, недовольную разграблением ее природной сокровищницы, другие – нарушение техники безопасности, но, как бы то ни было, после трагедии городок перестал развиваться, и на память о кратком периоде благоденствия потомкам остался лишь высокий, несоразмерно большой собор, построенный акционерами с первых барышей. А вот следов проклятой штольни нынче и не сыскать – природа гор переменчива и сурова, она быстро залечивает уродливые шрамы, оставленные человеком на ее теле.


* * *


Жаркое послеобеденное солнце старательно разогревало старую замшелую черепицу крыши, не знавшей ремонта со дня постройки здания. Откровенно говоря, собору очень повезло, что раньше строили на совесть, иначе, без должного ухода и при таком скудном финансировании, он давно превратился бы в груду живописных развалин. Но до этого было еще далеко. Да, часы на колокольне стояли уже лет восемьдесят, и главный колокол недавно начал дребезжать и теперь не отличался приятностью тона, а витраж над алтарем так потускнел и закоптился, что уже почти не пропускал свет, но монументальные стены, сложенные из крупных серых блоков, мощные своды и толстые плиты пола не оставляли сомнений в том, что собор еще постоит. Здесь даже был орган, пусть небольшой, но вполне рабочий, если не обращать внимания на астматический сип мехов и умело избегать западающих клавиш. Вот только играть на этом замечательном инструменте уже было некому – церковная община быстро и неумолимо сокращалась. Молодежи в городке давно не было видно, старики потихоньку умирали. Одно время паства чуть пополнилась за счет нескольких семей, приехавших из Колумбии, но теперь и эти фанатичные католики куда-то запропали, видно, сбежали от сурового, по их меркам, климата в места повеселее и побогаче.

– Святой отец!

Пресвитер Игнасио резко вскинул голову, ударившись затылком о высокую спинку деревянного кресла, внезапно вырванный из сладкой старческой дремоты. По обыкновению, после сытного обеда он усаживался в полумраке исповедальни, чинно сложив на коленях руки с распухшими от артрита суставами и, полуприкрыв веки, ожидал жаждущих облегчить душу. Обычно никто так и не приходил, и старый священник просто отдыхал, ни о чем особенном не думая, коротая время до вечера. Но не сегодня. Он удивленно помотал головой, прогоняя остатки сна, неужели все-таки нашелся желающий исповедаться?

– Святой отец! – незнакомый, какой-то бесцветный женский голос исходил от неясного силуэта, маячившего за узорчатой решеткой в стене исповедальни.

Преподобный Игнасио поморщился: обращение не по чину выдавало в пришедшей либо неофита, либо и вовсе человека, далекого от церковной общины. Чуть раздраженно он ответил:

– Слушаю, дочь моя…

– Я согрешила и желаю покаяться! Ибо грех велик мой и несть мне прощения! – в голосе женщины прослушивались отчетливые истерические нотки.

«Только этого мне не хватало!» – подумал пресвитер с досадой.