Он всегда боялся акулу в трале: она темнела в кутке над палубой, длинная, как человек… Это было в середине, нет, в самом конце войны, когда стукнуло шестнадцать: из кутка трала высыпали рыбу, и вместе с рыбой ногами вперед из трала выпрыгнул мертвый летчик. Никто не понял: наш или немец. Он застрял по колено в скользкой треске. Лицо у летчика было черное…

Паша оперся рукой о трубу, труба была тоже черной. Он отдернул руку. Он был теперь высоко-высоко над всеми, над капитаном, видел над скалами сопки – к ним уходили тучи.

– Надо плыть на камень… – Степан Мироныч стоял там, низенький, с левого борта, у поручней мостика, смотрел в воду.

Все, перегнувшись, глядели за борт.

В пятнадцати метрах торчал в волнах обломок скалы: его заливало чистой пеной, и брызги были как снег. Первому надо плыть до камня с пенопластовой бочкой на тросе, остальным: по тросу, а дальше – берег…

– Два градуса, – сказал кто-то и поперхнулся (кажется, Костин). – Два и три сотых…

И Паща понял: градусы – температура воды.

Сердце колотилось так, будто бежал всю ночь, оно билось у самого горла. Он увидел, как стал искать кого-то глазами Толя Турков. Паша прижался к трубе и вдруг впервые заметил, что на Туркове пальто, – значит спускался вниз, когда на корме погиб Пират… Турков любил только деньги.

– Надо плыть, – тихо повторил капитан. И Паша закрыл глаза. Два градуса: десять минут в воде, потом – застывает сердце.

Все молчали.

– Давай, – наконец шепотом сказал механик. И Паша увидел сверху его дрожащую плешь, она была смуглой и мокрой, механик поправил вату в ушах, потом быстро потер ладони, голова его дергалась. Механик был хороший старик… На плечах у него, застегнутый у горла на пуговицу, как бурка, болтался чей-то дырявый ватник, очень короткий.

– Давай! – крикнул механик и с силой рванул к себе трос.

…Они медленно-медленно перелезали через поручни, гремя сапогами, хватались за трос и уходили ногами в воду.

Перелез Турков. Паша стоял рядом. Турков был двенадцатым – Паша считал. Тогда он пропустил вперед Костина. Костин все не мог перелезть – соскальзывали сапоги. И Пашу толкнули в спину.

Он с ходу перешагнул через поручни, ухватился за трос и понял, что он – тринадцатый… Его окунуло в пену и в серый холод, и под водой заскрипело в ушах, будто резали стекло. Он потерял трос, вылетел наверх.

Кругом была пена, его быстро несло с волной. Но холода больше не было, только жгло лицо. Сразу набух ватник.

Паша помнил, что нет спасательного нагрудника, и еще – о траловой дуге. Она теперь где-то тут, под пеной…

Потом ударило в грудь, пальцы нащупали твердое, но очень скользкое, как медуза.

Обеими руками он вцепился в выступ, полез вверх, животом по камню и увидел людей. Они лежали плашмя, подальше от края. Камень был большой.

Пальцы скользили, и вдруг, сперва медленно, потом все быстрей его потянули за ноги, потащило опять назад – отступала волна.

Он вдавил пальцы в мокрую слизь, но все равно сползал вниз на животе и почувствовал, что сейчас разорвутся и лопнут глаза; он был самым сильным на корабле – сильнее всех… И он все еще видел залитые водой лица Туркова, Любушкина, засольщика Васи – они ближе всего к нему… Но Паша знал, что не смогут они протянуть ему руку, потому что их сразу потащит вниз, тоже смоет.

Он удержался на правой руке, на пальце, попавшем в трещину. Ноги стали не такими тяжелыми – стащило сапоги, и он перестал скользить.

Волна ударила сзади, рванула кверху и выбросила лицом на камень.

Теперь справа был мокрый, длинный резиновый шланг с грузилом, прикрученным на конце, и обломок доски, а совсем близко – скалы. Руки казались громадными, страшно тяжелыми, они очень болели.