Когда он встал около шести утра и побрел, спотыкаясь, во тьму, то увидел, что матрас сдут и свернут, словно гигантский язык – словно язык геккона… нет, у гекконов языки длинные и узкие, разве не так? – постель сложена очень аккуратно, а гостей и след простыл. Он зашел в уборную, помочился в суровой тишине своего одинокого жилища и слегка покачал головой, вспомнив дела прошлой ночи. Не найдя зубной щетки, он почистил зубы пальцем, выдавив на него каплю пасты. Окунул в мыльную пену помазок, взялся за безопасную бритву. И стал напевать ту самую песню, как и положено во время бритья. Выщипал волоски из ноздрей. Для кого ему прихорашиваться? Ребята, наверное, встали затемно, чтобы уехать первым автобусом в город и успеть на работу, не потерять в зарплате. Кто из них спал на матрасе, а кто на убогом диване? Скорее всего, он так никогда и не узнает. А отчеты прихватили с собой? Да, забрали. Слава тебе, Господи! Да и не могли они их оставить. Ему стало вдруг больно, стыдно. Он их подвел, несомненно, подвел. Изобразил немощного старика, да как убедительно! Он чувствовал себя убийцей, отпущенным по ошибке на волю. Чувствовал себя таким же жалким, как диван у него в гостиной. Теперь он и вправду заплакал, жгучими, безутешными слезами – слезами уличенного труса. Даже не удосужился высказаться о материалах дела, не поддержал коллег, взявших на себя труд приехать. Ай да Том Кеттл, мудро поступил! Нечего сказать, мудро. К чертям эту писанину, надоевшую полицейскую прозу.

И все же, странное дело, он скучал по ним, как по родным детям, сердце щемило от тоски – с чего бы вдруг? Они славно скоротали вечер, несмотря ни на что, вот и все. Но он словно потерял близкого человека. Беседа с ними доставила ему искреннее удовольствие. Даже странно. Все дело в их тепле, доброте. Почаще бы так. Видеться с людьми. Или нет? Эта мысль отчего-то его беспокоила, как будто он обманул чье-то доверие, выдал чужую тайну, но чью?

И весь день ему казалось, будто что-то не так. Не сиделось на месте, хотелось одного, “ни о чем не думать”, но не получалось. Отчеты возникали перед глазами, как птенцы, хлопая страницами, словно крыльями, требуя внимания: покорми нас, покорми, принеси нам червячков! А у него наверняка найдется что сказать про эти отчеты, даже нет нужды их открывать. Скорбная череда тяжких обвинений, и на них вся душа его отозвалась бы страстно, наивно, глупо, как если бы один из гигантских ангелов у подножия памятника О’Коннеллу на О’Коннелл-стрит взмахнул бы вдруг железными крылами в разрушительном порыве. Немой истукан, век простоявший на месте! Даже когда взорвали колонну с беднягой Нельсоном восьмого марта 1966-го (у Тома профессиональная память на такие даты), железных ангелов это не потревожило.

Том прибрал в своей каморке – в отчаянной попытке стереть все следы гостей, а заодно и память о них, – и понял, что не может привести в порядок свой мятущийся ум. Он будто осиротел, лишенный прежнего счастья. Да и было ли то подлинное счастье или всего лишь видимость? Нет, счастье-то было настоящее, и обещало продлиться долго, но вот, по непонятной прихоти судьбы, его похитили. Том надел теплое пальто, затянул пояс, почти со злостью надвинул кепку, открыл скрипучую дверь, смерив красавец-рододендрон обвиняющим взглядом – мол, с чего у тебя такой довольный вид? – и, выйдя за ворота, свернул налево и зашагал в гору. Без этой парочки ему было одиноко. И верно, он одинок. Порывы ветра пронзали, словно клинки, срывали кепку, трепали волосы, пробирали до самого сердца. Шторм еще не стих – в соседнем саду скрипел ясень, жалобно вскрикивали чайки. В вышине плыли мрачной чередой в сторону Англии темные облака.