Да и вообще: есть ли ещё охота что-нибудь читать?
Кажется, я писал тебе, что виделся в Москве несколько раз с Яшей и нашими девочками, которые стали теперь бабушками, – и ужасно жалел, что тебя не было. Видел однажды и В.Н. Ярхо, хотя никогда прежде не был с ним знаком. Кажется, он отбыл в Канаду. Иных уж нет, а те далече.
Ты спрашиваешь о пенсии. В конце войны, перед университетом, я был рабочим на газетно-журнальном почтамте на улице Кирова, мне было 16 лет. Потом работал в лагере и после лагеря много лет. Всё это, разумеется, пропало. Я не был исключением. Наше бывшее государство присвоило себе огромное множество пенсий, но богаче от этого не стало, подобно библейским коровам, приснившимся фараону, которые пожрали тучных коров, но сами не прибавили в весе. В Германии я успел до пенсионного возраста проработать (и платить взносы в пенсионную кассу) лишь восемь с половиной лет, и поэтому пенсия моя очень хилая. Мне немного подкидывает учреждение при Президентском совете в Бонне, которое называется Künstlerhilfe. После того, как закрылся наш бывший журнал (коего я был со-основателем и редактором), главным кормильцем стала Лора.
«Кончаю, страшно перечесть». Жарища несусветная. Посылаю тебе для развлечения маленький текст – речь, которую я толкал при вручении премии в славном городе Гейдельберге (правда, она была прочитана в немецком переводе). Свои романы или рассказы я кропаю, конечно, на более земные темы. Но зато это короче.
Дорогая Оля, твой корреспондент, конечно, не заслуживает таких похвал, но какой писатель не возрадуется, услыхав дальний голос сочувствия? Я говорю: дальний, потому что, хочешь не хочешь, а Россия отодвинулась далеко. Между прочим, на этих днях исполнилось 16 лет, как мы попрощались с отечеством – навсегда, как тогда казалось. Но и теперь новые впечатления от приездов в последние годы не могут перечеркнуть старых воспоминаний. Напротив, те далёкие времена так прочно засели в памяти, что кажутся куда реальней: и тебя, и других, всех наших, кого я встречал после стольких лет и кого не встречал, я по-прежнему вижу такими, какими мы были пятьдесят лет назад.
А.Н. Попов преподавал, как ты помнишь, не в нашей группе, и мы его мало знали. Однажды я был на его занятиях, у него был особый молниеносный метод преподавания, он задавал вопросы каждому, на которые нужно было отвечать немедленно, и это держало всех в постоянном напряжении, в любой момент палец учителя мог обратиться на тебя. О том, что он любил графа Алексея Конст. Толстого, можно было догадаться по его греческой грамматике, той самой, в голубой обложке, где половина примеров из русского были цитаты из А.К. Толстого. Как-то раз, это было через много лет, я приехал в Москву из деревни, где я работал, и в метро, в газете, которую держал в руках сосед, увидел извещение о смерти Радцига. Я отправился на панихиду в зале нашего бывшего университетского клуба на улице Герцена, где в былые дни устраивались танцевальные вечера (теперь его, к несчастью, захватила церковь), стоял сзади и слушал, как говорил надгробную речь Александр Николаевич. Это был последний раз, когда я его видел. Не могу рассказать, с каким особенным чувством любви и благодарности я вспоминаю наших стариков, особенно Павла Матвеевича Шендяпина и Андрея Николаевича Дынникова.
А баллады Толстого, «Илья Муромец», «Гакон Слепой» и другие, я потом с наслаждением читал вслух моему сыну, когда он был малышом, и все они шли на ура, моментально заучивались наизусть и потом исполнялись с моими интонациями, как это бывает у детей, точно записанные на плёнку.