– Почему ты спросила?

– У всех должен быть папа, даже… – внезапно запершило в горло, – даже у того рыжего на пляже он есть. Противный, но есть!

Мама молчала, а я ждала. В конце концов, в свои двенадцать лет я имела право знать, кто мой отец!

Мы причаливаем, молча идём на автобусную остановку. Едем на другой конец города. Заходим на рынок за инжиром и зеленью. Добираемся до дома. Мама отправляется на летнюю кухню готовить обед. Я полощу в тазу наши купальники и развешиваю их вместе с полотенцами на растянутой между двумя деревьями алычи веревке. Злость наваливается тяжестью на плечи. Я опускаюсь на выложенный плиткой пол дворика, закрываю лицо мокрыми руками и плачу. Горько. Навзрыд. И море, и солнце, и свисающий над головой спелый налитой виноград, и даже обещанная поездка в дельфинарий кажутся мне призрачным ненужным сном, который на время приходит, чтобы не думать о главном.

Наверное, плачу я очень громко, потому что прибегает мама – краем глаза замечаю, что руки у неё в муке. Следом появляется баба Вера. Обе начинают меня утешать. Мама гладит по голове и приговаривает:

– Доча, доча, ну, что ты, моя хорошая?

Я всхлипываю. Баба Вера достает из кармана полинялого передника горсть карамелек в замусоленных фантиках и вкладывает в мою ладонь:

– Сладкого ей надо, один резон: тотчас полегчает.

Мама выхватывает конфеты и прячет:

– Сначала пусть вареники с творогом поест. Она их любит.

Я захожу на второй круг рыданий: как они могли подумать, что какая-то еда способна помочь моему горю? Глупые, глупые взрослые! Мама поднимает меня за плечи. Сначала я сопротивляюсь, но почти сразу сдаюсь. Мы идём на кухню. Я пошатываюсь от внезапно нахлынувшей слабости. Прижимаюсь к маме:

– По-по-чему, – дыхание сбивается, – ты никогда не говоришь со мной про него?

Мама останавливается, испуганно заглядывает мне в глаза.


В полутёмной кухне прохладно. Я шмыгаю носом и упрямо твержу:

– Кто мой папа? Он нас бросил?

Мама тащит меня к раковине умываться:

– Давай поедим, а потом побеседуем. Хорошо?

Я киваю. Потому что знаю, как ей важно меня накормить: я всегда худая. Забываю поесть, поскольку много занимаюсь на скрипке. Вот мама и старается летом наверстать упущенное за учебный год.


Мы сидим в комнате, пропитанной послеобеденным зноем, и смотрим в экран выключенного телевизора. Напряжение витает в воздухе. Оседает тенью на лице мамы. Я с нетерпением поглядываю на неё. И вдруг мама тихо заговорила:

– Это было раннею весной. Мы ехали вторые сутки. В вагон входили и выходили едущие на короткие расстояния, но трое ехало, так же как и я, с самого места отхода поезда…

– «Крейцерова соната»?17 – я знала наизусть начало повести: лет в пять мама начала читать мне отрывки. Это была такая игра: если мама не хотела отвечать на мои докучливые вопросы, она цитировала классику. Этот отрывок служил её уклончивым ответом, почему она, москвичка, родила меня где-то на железнодорожной станции под Челябинском.

– Крейцерова.

– Родольф Крейцер её так и не сыграл. Значит и ты никогда не расскажешь мне об отце? – в голове уже звучало сердитое престо из первой части.

– Эти вещи можно играть только при известных, важных, значительных обстоятельствах, и тогда, когда требуется совершить известные, соответствующие этой музыке важные поступки. Сыграть и сделать то, на что настроила эта музыка. А то несоответственное ни месту, ни времени вызывание энергии, чувства, ничем не проявляющегося, не может не действовать губительно…18

Мамино контральто вплеталось в звучание хорошо знакомой музыки в моей голове. Гипнотическое действие: я перестала думать об отце. Действительно, какая разница кто он? Придёт время, узнаю. Я встала, достала из шкафа футляр, вынула скрипку и смычок, посмотрела на маму и заиграла тему престо из первой части сонаты – когда-то подобрала по слуху. Мама закачалась в такт музыке, изображая руками игру на фортепиано.