Преобразовалась.

… Это была амфора.

Шея, талия, а голос.

Вот он, её голос…

Мотор ещё не рычит… и не урчит как мое чрево от фасоли.

Голос её – вода живого ключика, которая снимает усталость смертельную у путника дальней дороги. И эта животворящая водица льётся из глубоких недр, сердца земли. И моего сердца… И… не только моего. Вот такая она.

Праздничные, светлые, звонкие струи, явились, и осветили души сидящих в этом душном автобусе всех сидящих, вот он живительный бальзам-амброзия, панацея. И, волшебные, они бегут не по камешкам в соловьиную рощу, струятся и журчат в сердцах, улетевших в юность и… и, в детство, всех сидящих пассажиров.

Они уже не слышат, что зарычал яко змей Гаврилыч, мотор, допотопный дизель. А водитель, эх, водитель, забыл обо всём и всё смотрел на неё. Одним глазом пытался увидеть дорогу, а правым и третьим, видимо прорезался только что. И было непонятно, смотрит он и видит ли хоть что-нибудь, вообще. А дорога, да что дорога? Хорошая! Настоящая! Серпантины. Строилась еще при царе-батюшке. Сейчас она, дороженька, извивалась гадюкой многоголовой, и хохотала: «А покажу-ка, я вам, мать вашу, кузькину мать. Такую дорогу надо уважать, а не красотой девичьей глаза портить. И нечего тут млеть от красоты, хоть и неземной… Что же ты, водила, крутишь баранку шустро и невпопад, как улыбающаяся пиранья вертит хвостиком во время ритуального танца, обдирая, чью-то еще живую плоть, … которая бьется в предсмертных конвульсиях…

Автобус медленно тронулся. Остались в холодке стражи порядка, перегородившие дорогу на Ялту, через Ай – Петри. А мы, медленно, нежно проплыли около бывшей чебуречной, на бреющем, мимо бывшего общежития, где жили студенты и школьники с севера, приезжавшие когда-то на сбор лепестков роз. Ну, думает гончар, помолодевший и перепутавший год рождения своего, наоборот, думает, что зарычит этот допотопный зверюга, помчит по серпантинам, быстро и шустро, как его сын, и не увидать высот горных, замелькает всё, зарябит в глазах, и не услышать голос ручейка-амфоры, удушит эта отрыжка и грохот Везувия на колесах. Кракатау ненасытный…странностями мотора, и вождения-вожделения, водилы…

Но, голос ручейка звучал и пел. Из горлышка Амфоры, мерцали искрились струи, похожие на волосы ундины-русалки, волосы как душистое вино «изабеллы» лилось, плескались от ветра, заполняя ароматом её смеха весь салон до последнего дальнего сиденья.

А там успел уже задремать еще один гончар, но уже от другой «изабеллы», которую умудрился принять на грудь целых два стакана, в такую то жару. Герой! И оттуда шёл другой аромат, но его не видели, и не ощущали, да и не хотели.

А водитель вёз амфору, как мастера возят заказчику квеври, огромного размера и значения, которую он ваял и обжигал долго и трудно. Он, мастер, вёз её как знамя, как символ радости друзей, гостей и всего многочисленного семейства горцев.

Даа. Видел он такую, на Кавказе, вез мастер на арбе. Одна, огромная на всю арбу, в два огромных колеса. Кавкааз! А тут, у нас, в Крыму… и уже слышал звуки марша торжественного, радостной музыки Мендельсона…

Шофёр видел другое – её на своих руках, целовал ее волосы, пахнущие солнышком, дышал светом, который она излучала.

А гончар, только силуэт и огромные как китайский веер её ресницы. И почему-то вспомнил, что только прошло три дня, как его сынок прокатил по этой дороге. Они побывали в заросшей травой и колючками, когда-то живой мастерской, а сейчас запустение, не те силы, и времена… Остановились у ключа, попили водицы взяли с собой. Потом сын остановил машину, зашёл в магазин, потом другой. Принёс что-то подмышкой, и торжественно вручил его любимую «Изабеллу». Удивился отец, утро, жарко. И потом поехали медленно, на удивление и теперь можно спокойно смотреть по сторонам, любоваться такими красотами. Остановился, вспомнил, как отец впервые дал ему, пятилетнему сыну рулить.