Девушки повторяют: «Все те, кто сел в грузовики, были отправлены в газовые камеры. Они убиты, а их тела – сожжены». Я им не верю. Но не могу думать ни о чем другом.
Пол густо усыпан волосами, словно ковром, на котором колышутся длинные ровные локоны: мягкие, волнистые, ранее не знавшие ножниц.
Нас заталкивают в душ. Несколько капель холодной воды. Ровно столько, чтобы смочить кожу. Нет ни мыла, ни полотенец. Мы смотрим друг на друга – обнаженные, с бритыми черепами и лобками, дрожащие, изможденные. Униженные. Ни одна мать не узнала бы собственную дочь. Стоя в очереди на получение одежды, я провожу рукой по своей влажной голове: на ней осталось немного волос. У Марселин, с которой мы вместе ехали из Марселя и которую легко было отличить по рыжей шевелюре, – тоже. Девушки кидают нам в лицо какие-то лохмотья.
Еврейкам запрещено носить полосатые платья: полосатые для нас слишком красивы, они предназначены для политических заключенных; и до сих пор, стоит мне их увидеть, как меня начинает мутить. Неважно, худая ты или толстая, низкая или высокая, – мы хватаем то, что бросают. Мне попадается нечто вроде комбинации, свитера и вязаной юбки. Обувь свою я не помню. Ни носков, ни чулок, ни лифчика, ни трусов. У меня голые ноги, голые ягодицы, я чувствую непристойное прикосновение ткани к коже. После того как я одеваюсь, одна из женщин разворачивает меня и рисует у меня на спине большой крест. Затем уводит вместе с остальными.
Представьте себе.
Огромный барак. Пол – утрамбованная земля, по крайней мере, так мне кажется. Сильный смрад даже при открытых дверях – проветривание не помогает. В бараке женщины, сидя рядом друг с другом на деревянных досках, бок о бок, в несколько рядов, насколько хватает глаз, справляют нужду. Одновременно. Ряд ягодиц. Особенно поражают ягодицы одной женщины, всех цветов сразу: желтого, розового, багрового. Но меня шокирует не столько это, сколько то, что она делает: она мочится на руки и вытирает их о ягодицы.
Рядом с ней я вижу другую женщину: позвоночник обтянут кожей, кости таза торчат – она напоминает скелет со школьных анатомических таблиц. Как такое возможно? И среди всего этого – главная здесь, ответственная за блок, готовит себе еду. В этом зловонном аду, среди справляющих нужду, – она со своей маленькой печкой. Блочная занята стряпней. Если кто-то из женщин отказывается садиться, она толкает ее – из подлости. Если другая слишком засиживается, она ее сгоняет. И, конечно, все эти женщины должны уйти, потому что прибыли мы. А если кто-то еще не закончил, то ее пихают и прогоняют – если это не капо[6], а очередная депортированная. Какую бы нужду она ни справляла. И все – экскременты, моча – стекает у нее по ногам прямо на лежащую на полу одежду. Мой взгляд упирается в пол.
Затем наступает наша очередь. Я не хочу, я не могу. Но тех, кто отказывается, кто продолжает стоять, снова заставляет капо, она давит им на плечи и бьет в живот. Очень скоро я пойму, что это не мы решаем, когда нам идти в туалет – нас туда отводят. Мы все спешим, нас всех мутит, и почти все мы без трусов. Так что, если не повезло найти свободную дырку, мы отталкиваем одну из других заключенных. А если у нас имеется что-то для обмена, например, картофельные очистки, мы отдаем их капо и надзирательнице, чтобы они закрыли на все глаза и дали нам посидеть еще немного.
Когда я рассказываю об этом, эти картины всплывают у меня перед глазами, и я говорю самой себе – в этом невозможно выжить. Я это вижу, я это чувствую.
А что видите вы?
Когда я возвращаюсь в лагерь со школьниками, мне всегда хочется показать им это место. В противном случае этот барак кажется обычным пустым и чистеньким помещением. Думаю, гиды не придают ему большого значения. Они не понимают.