Грохот, тяжёлый топот раздались за низким сарайным окошком, кто-то заорал: «Пожар, пожар! Выходите, мать вашу! Сгорим! Давай воды, бегом к колонке…». Ефим и Иосиф кинулись на улицу, только Колька замешкался, перекладывая кашу из котелков обратно в термосок с тщетной надеждой сохранить тепло.
Горел соседний дом, а их сараю вроде ничего не угрожало. Но вот на дом, куда вселились солдаты батареи, огонь мог перекинуться запросто. Горящий дом был каменным, крепким, чему там гореть-то – деревянные только перекрытия да крыша… Вот она и полыхала. Но как огонь добрался туда? Колька обошёл здание и у торцовой стены дома, с тыльной стороны увидел два плотно скрученных полуобгорелых жгута сена.
– Вона что, домик-то подожгли. И кто ж это сподобился? Немцы или наши лихие ребятушки?
Языки пламени с воем поднимались над поселком, заревом освещали небо, пытаясь слизнуть с него звезду, низко висящую над крышами. За свой долгий век балки и стропила высохли и теперь горели самозабвенно, будто в этом и состоял долг дерева, отсроченный человеком так надолго и неразумно. С отчаянным треском лопалась и рушилась наземь тяжёлая черепица. Ветра не было, но самим пожаром создавалась такая неравномерная мощная тяга, что языки пламени бросало из стороны в сторону. Солдаты споро таскали воду и поливали крышу своего дома, не позволяя ей, всё сильнее раскалявшейся от бушевавшего по соседству пожара, воспламениться. На коньке крыши сидел заряжающий Петруха Тихий и указывал, куда надо лить воду. Только наводчик Романенко стоял недвижно, прислонившись к забору, глубоко дышал и во все глаза смотрел на пожар, словно пытался впустить пламя внутрь себя.
– Что стал, давай тащи воду, дом спасай, – крикнул ему Колька.
– Чего его спасать-то… Вон сколько этих домов-то. Поселок большой, в любой селись. Нехай себе горит, любо мне видеть это.
– Дурак ты, братец, или больной. Душа у тебя, видать, совсем закоптилась, свет не пропускает, почистить бы надо. – Больше Колька препираться не стал, побежал с ведрами к колонке.
Через час всё утихомирилось, крыша рухнула внутрь дома и ещё горела, но языки пламени высоко уже не поднимались. Солдаты, мокрые и прокопченные, костеря все на свете, стали расходиться.
– У кого только руки чешутся? Кому в голову пришло крепкий дом запалить, – сокрушался Иосиф, – руки ему оборвать надо.
– Конечно надо, вот только кто обрывать-то будет? Вон наш Романенко битый час стоял у забора, любовался пожаром. Он, небось, и подпалил со своей гоп-компанией, они совсем распоясались… – Колька снова достал схороненные под шинелькой термосы и разложил кашу по котелкам. Уже не вился от нее прежний сытный парок, но всё ж таки каша окончательно не выхолодилась. Ели молча и быстро. Зато чай пили неспешно, с хлебом и сахаром вприкуску. От чая осоловели, успокоились и беседу вели степенно. Прихлебывая чай, Николай спросил:
– Слушай, Иосиф, объясни… Вот Ефим еврей, и имя у него такое – еврейское. А ты русак, откуда имя-то у тебя Иосиф?
Вопрос вроде бы совсем безобидный, но внутри Иосифа все напряглось. Пытаясь сдержать волнение, он еще раз с придыхом отхлебнул из кружки и с деланым спокойствием ответил:
– А то ты не знаешь! В честь товарища Сталина. Уж очень его у нас на железной дороге уважали. Вот родители и назвали меня…
Иосиф почувствовал, как струйка липкого пота побежала у него по спине¸ на лбу выступила испарина.
– Эх, хорош чаек, пот гонит. – Иосиф, сдерживая волнение, утер со лба пот. Никто вроде не почувствовал его напряжения, все допивали чай с явным удовольствием. После чая накатила усталость. Пора и на боковую, вот она – первая спокойная ночь за неделю наступления.