– А что в городе нового? – спросил старик, усаживаясь у окна после обеда. – Давно не бывал, не ндравится мне в городе.
– В городе жизнь веселая, – ответил Егор к моему удивлению, ибо он не доезжал до города. – Казенки царь батюшка закрыл, а народ пьяной. – Он весело скалил зубы, почему-то весьма довольный тем, что «народ пьяной».
…Грех, грех, – шепчет старик: – А что, замирения не слыхать? Как насчет замирения-то? Вот, Петруху требуют, – он указал на сына. – Кто будет работать? Всё прахом пойдет. Герман миру не просит – ан?
– Герман всю Рассею хочет взять, – отвечал убежденно Егор, – хочет наказать, что самого главного царского советника кончили – царица-то, ведь, ерманка – ну, слыхал, а у нее советник был ерманский, советника-то ее и кончили – пойдет теперь ерман до самого Питеру, бунтовщиков, убивцев этих самых шупать.
Егор был фантазер. В его уме всё принимало какие-то фантастические формы и объемы, причем сам он был всегда глубоко убежден, что передает беспристрастную истину. И сейчас он, вероятно, слышал что-то о таинственном «Гришке» и создал уже миф.
– Жалости в людях не стало, – прервал его старик, вот что я тебе скажу. Прежде народ жалостилен был. А теперь, – зверь и тот отходчивей. Волк – он разве своего тронет – волка-то? Да будь он при последнем вздохе от голоду – вот как этой зимой – он те своего ни за что не тронет. А тут люди друг друга ружьем, пушкой, – чем попало. Отвернулся от нас, грешных, Господь.
Теперь и я знаю, что этот старик был глубоко прав: в мире стало мало жалости. Для счастья на земле не надо ни политических учений, ни партий, – надо, по-видимому, только побольше жалости в человеческом сердце, как старик говорил. Он горевал о том, как нарушена жизнь войной, всё жалел, что семянного быка не купил. «Триста рублев просили до войны за бычка, а теперь тысячу требуют. Страсть какая!», ужасался старик: «Тысячу за одного бычка! Да я всю жизнь свою за тысячу проработал, – конец, конец миру. А и чего хорошего ждать?.. Ране народ был степенный, дело вел со смыслом, перекрестясь, а ныне все куда-то торопятся, рыло у всех скобленое, бороду секут – все на один лад, прости Господи, лба никто не перекрестит. А всякое дело со лба начинай – тем мир и стоял».
V
Высоко, в синем хрустале неба невидимо текли нежные, белые тучи – как караваны каких-то неведомых райских, белых птиц. В мире был такой необыкновенный свет, была такая прозрачность и тишина, что, казалось, в нем не должно было быть ни зла, ни добра, ни вообще страстей. А между тем, где-то, на самом деле, кипела война, – до того, впрочем, далеко отсюда, что в нее трудно было даже и поверить. По улице проходили длинные обозы, одни сани за другими, покрытые рогожами. Везли для продажи по деревням свежую селедку, навагу, которую так вкусно жарили у нас дома. Эти подводы я помнил с самого раннего детства. Сани с покатом набиты мерзлой рыбой, сверху на рогоже лежат мужики в тулупах, спят, а лошади, мохнатые, увитые снегом, бредут сами, тихо, понурив головы. Монотонно, негромко звенят на дуге колокольчики, скрипят на разъездах полозья… Так идут эти возы тысячи верст, лошади сами знают путь.
А Егор стал между тем собираться. Предстоящий волок был особенно долгим – до ближайшей деревни около 60 верст. По середине волока, в лесу, было, впрочем, несколько избушек для проезжающих. В плохую погоду, в пургу, там оставались даже и переночевать. Такие избушки стоят на Севере в каждом волоке. Проезжающий найдет в них сухие дрова, спички или кремень, чтоб высечь огонь, соль, а то и сухари и сухую рыбу. Каждая подвода оставляет что-нибудь для следующей.