Вынимаю «Мозаику» и, немного стесняясь, протягиваю книгу. Андрей все понял, побежал за ручкой и своим размашистым «лебединым» почерком написал: «Дорогому Феликсу – его звонкому голосу, с пожеланием большого пути, с верой. Андрей Вознесенский. Москва». Кроме этого, со словами: «Тут кое-что надо поправить…» стал лихорадочно перелистывать сборник. На тридцать девятой странице, перечеркнув последние четыре строки стихотворения «Сидишь беременная, бледная…»:
он вписал:
И как бы между прочим бросил: «Вначале я посвятил это стихотворение Евтушенко, а потом передумал…»
В отрывке из поэмы «Кто ты?» (кстати, по-видимому, так и не написанной, во всяком случае, в семитомном собрании сочинений она не значится) на странице 42 сделал еще одну правку, как мне кажется, примечательную: вместо слов «Я брожу с тобой, Верка, Вега!..» он написал: «Я люблю тебя, Верка, Вега!..».
В моем, безусловно, уникальном экземпляре «Мозаики» есть еще несколько правок автора. Коллекционеры-библиофилы, завидуйте!
При следующей нашей встрече через пару месяцев Вознесенский подписал мне только что вышедшую уже в столичном издательстве «Советский писатель» небольшого формата, девяностостраничную «Параболу»: «Моему Феликсу. А. Вознесенский. 1960».
Кстати, в моей коллекции хранятся два экземпляра редчайшей сегодня книги. Вторую «Параболу» Вознесенский прислал на адрес войсковой части, где я служил. Приятный сюрприз-«курьез»: он, видимо, забыл, что уже подписывал «Параболу». На этот раз автограф был таким: «Дорогой Феликс, с днем рождения тебя! Желаю тебе всего светлого, яркого, талантливого. Андрей Вознесенский. Москва, 22 июня 1962 года».
Рассказывал про орущего Никиту…
Еще в конце 60-х Вознесенский подробно, в шокирующих деталях рассказывал мне, как орал на него с кремлевской трибуны Никита Хрущев. Сейчас неадекватная выходка взбесившегося вождя растиражирована по многим телепрограммам, газетам и журналам, и его истерические выкрики знают почти наизусть, но тогда эта история была кроваво-свежа.
– Я не ожидал такой ярости по отношению ко мне от этого лысого партбонзы, – вспоминал Андрей Андреевич. – Он стал багровым, глазищи вылупились из орбит. Слюна летела во все стороны… Казалось, он сошел с ума.
– Ведь он, глава государства, человек с неограниченными возможностями, мог стереть тебя в порошок. Страшно было?
– Не думаю. Меня тогда очень поразила реакция первого человека страны, далекого от литературы, на мои стихи. Как заклинание он произносил: «партия», а я тщетно пытался вставить хоть слово…
Как это могло произойти? Почему завязла демократия, начатая в 60-х? Не вырвался ли из Хрущева джинн сталинского самодурства, которое он в себе подавлял? Он боялся полной демократизации – разрешал критиковать Сталина лишь в узком кругу партийной элиты. Доклад его не был опубликован. Думаю, одной из главных ошибок его было недоверие к творческой интеллигенции. Писавший антисталинские стихи Борис Слуцкий в результате травли сошел с ума и кончил дни в психиатрической больнице. Хрущев был далек от литературы. Его науськивали некоторые писатели. В случае с Пастернаком – А. Сурков, оклеветавший поэта, Софронов, кричавший на собрании, исключавшем Пастернака: «Вон из нашей страны!», Перцов, заявивший: «Что делать с господином Пастернаком? Пусть отправляется туда! Нельзя, чтобы он попал в перепись населения СССР».