Плакала, икала. Захлебывалась. Ненавидела тогда всех и каждого. Но больше всего – Бога. Ненавидела так люто, что делалось страшно. Человек так не может ненавидеть: непримиримо, вмиг забыв про все хорошее, что этот Бог когда-то давал и делал.

Подняла лицо к небесам – к навеки пустым теперь, навсегда равнодушным, и зло заорала что было мочи:

– Как ты мог?!

Конечно, он не ответил. Мне вообще никто не ответил, потому что если там – в вышине, и был кто, кроме голосящей птицы, то ему было все равно. Ему было так глубоко наплевать, что закрыл глаза на голодомор, холокост, фашизм вместе с рабством и концлагерями. Что уж там было говорить о моих глупых вопросах и обидах.


– Не напрягайся зря, – на плечо легла тяжелая, горячая рука, – там, куда ты смотришь – абсолютно никого нет.

Надо же, ведь напрочь успела о нем забыть.

– Теперь уже да, – кивнула в ответ.

– Есть что-то, чего бы ты хотела? – вздохнув, спросил Мидас.

Я утерла липкие, злые слезы и кивнула.

– Дай воды напиться.


Под сидением нашлась двухлитровая пластмассовая бутылка с теплой, старой водой. У нее был привкус ржавчины и застарелого машинного масла, на дне осадком плавали непонятные коричневые хлопья, но ничего вкуснее пить раньше мне не приходилось. Поэтому, когда внедорожник тронулся и принялся подскакивать на многочисленных ухабах, в животе от выпитого ощутимо побулькивало.


Ехали уже близко часа – по пустынной, скучной местности, но через некоторое время показался лес. Сперва редкий, но едва проехали чуть дальше, с несколько сотен метров, он загустел. Перерос в молодняк, пока еще не столь плотный, но близкий к тому. В голове моей было пусто, и я просто безучастно пялилась в окно, ни о чем особом больше не думая.


Минут через двадцать машина остановилась.

Мидас покосился на меня, будто ожидая побега или другого проявления бунта с минуты на минуту. Но, скорей всего, я его разочаровала: добровольно выбралась наружу, потянулась с хрустом, обернулась, замерла на мгновение.


Вокруг простирался бор, насколько хватало глаз. Он был тусклый еще, наполненный туманами: именно они воровали у ельника цвет и яркость. Но, солнце пробуждалось понемногу – и вскоре время туманов иссякнет. Им придется отступить, затаиться до следующей ночи, чтобы просочиться и подняться вновь: гуще, плотней, вящей.


Ни души вокруг. Тишина стояла такая, что закладывало уши. Только в воздухе повис крик неизвестной птицы – далекий, не различимый почти.


Третий хмурился и смотрел с явным неудовольствием. Обвел глазами округу – как я минутой ранее, нахмурился сильнее. Не знаю, отчего он медлил – может, ранее не приходилось подчищать за дружками, или совесть кусалась.


Опускать глаза, отворачиваться я не стала, потому что не хотела упрощать этому хмурому мужчине задачу. Если стрелять, так в упор.


И все же, как бы ни храбрилась, но сердце колотилось как сумасшедшее. Пульс грохотом отдавал в висках, пот застилал глаза. Я отошла от машины и остановилась посреди небольшой поляны.


Стало чертовски страшно. Как никогда ранее. Думалось – еще секунда, и…


Мидас легко повел рукой, и автомат привычно, верно скользнул из-за спины на грудь. Пальцы знакомым движением легли на спусковой крючок, бережно его огладили.

Время для меня тут же замедлилось, стало густым и тягучим как патока.


Я смотрела на крупные кисти рук, на пальцы с аккуратными лунками ногтей – сейчас перепачканные мазутом и оружейным маслом. Тяжело, почти невозможно было оторвать взгляд, перевести его куда-то еще, потому внутри билась мысль: если шевельнусь, он выстрелит.

Да, этот физически сильный, крепкий мужчина, возьмет и выстрелит! В самом деле – что стоит ему начать на курок, быстрым движением вскинув дуло? Миг и готово.