– Удивительный ребенок, просто удивительный, – сообщала несчастным соседям мамаша Розенберг, вслушиваясь с умилением в душераздирающие крики виолончели. – Нет, другие родители, конечно, подарили бы своему вундеркинду какую-нибудь скрипку за двенадцать рублей сорок копеек и кричали бы на весь Подол, какие они благодетели. А мы таки подарили Майечке целую виолончель! Кто будет считать деньги, когда у ребенка талант?

– Талант мучить людей, – заключал ребе Соломон, а невоспитанная Шурочка добавляла:

– Вы бы лучше ей пилу подарили, шоб она уже себе руки отпилила!

Мамаша Розенберг пунцовела от обиды и несколько заискивающе обращалась к ребе:

– Соломон Лазаревич, ну хорошо, я еще понимаю Шурочка, она таки малообразованный человек и слово «пилить» понимает только про одно место. Но вы же культурный человек, вы же должны-таки любить музыку!

– Циля, – сурово отвечал ребе Соломон, – не морочь мне бейцим. Если тебе так нравится кричать, что твоя дочь вундеркинд, то делай это по тем дворам, где ее концертов еще не слышали. Но предупреждаю: если она будет устраивать свой гармидер[4] по субботам, я дождусь воскресенья и сделаю из ее инструмента воспоминание.

Набожный раввин свято почитал шаббат. В пятницу вечером и в субботу утром он отправлялся в синагогу, располагавшуюся в десяти минутах ходьбы на Щекавицкой улице, и читал собравшимся проповедь. Даже в то нерелигиозное время посетителей в невзрачной с виду, но с большим залом внутри синагоге собиралось немало. В основном это были люди пожилые, с усталыми глазами за стеклами очков, в которых неожиданно весело и немного таинственно отражались ставшие вдруг многочисленными огоньки двух зажженных свечей. Читая Минху, или субботнюю молитву, ребе Соломон удивительно преображался. Его грубоватая развязность и манеры грузчика бесследно исчезали, и собравшимся являлся истинный патриарх великого народа, могучий, суровый, видящий цель и имущий силу от имени этого народа говорить с Богом. Людям, сроду не бывавшим в Иерусалиме, начинало казаться, будто они находятся в стенах древнего храма, неслучайно названного Соломоновым, а перед ними стоит не просто ребе, а их вождь и первосвященник, Моисей и Аарон в одном лице. И, уже выйдя из синагоги, с некоторым удивлением озирались они вокруг, видя перед собой вместо Храмовой горы и лежащего у ее подножия города одну из тихих улочек старого Подола.



Домой Соломон возвращался все в том же торжественно-печальном, возвышенном состоянии духа. Он неторопливо шагал по подольским улочкам, которые очень любил. Ему нравились старые с облупившимся фасадом дома, выщербленные мостовые, желтый фонарный свет и уютные старинные названия, устоявшие против нигилизма времени – Оболонская, Константиновская, Межигорская, Щекавицкая, – от которых веяло чем-то теплым, простым и домашним.

Придя домой, Соломон разувался в прихожей и направлялся в комнату, где уже празднично был накрыт стол с двумя зажженными свечами, вкусно пахнущей халой[5] и бутылкой красного кошерного вина. У стола, не садясь, ждала его жена Рахиль.

– Где этот комсомолец? – негромко вопрошал Соломон.

– Уже идет, Семочка, – ласково и, как всегда, заискивающе отвечала Рахиль. – Сейчас наденет приличный головной убор и выйдет к столу.

– Надеюсь, у него хватит ума не выйти к столу в буденовке, – ворчал Соломон, – или что они там в комсомоле носят.

Тут появлялся Фима в нелепо глядевшейся на его голове старинной дедовской шляпе и, весело подмигнув обоим родителям, с неестественно серьезной миной занимал позицию у стола.

– Не паясничай, балбес, – с трудом удерживался от более сильного выражения Соломон. – Ты не на партсобрании.