– До свиданья.
– Слава народу, Лиза.
… Никто не знал о любви Лизаветы к пению, потому что любила она во сне. Наяву – нет, не то. Голосёнок слабоват, а пойдёт не в ноту, не в мотив – конфуз на помине лёгок – редко и смущённо соглашалась певать, а уж на трезвом соображении и не просите. Наследственным было отношение девушки к музыке, уж мы то знаем, а Лиза ведать не ведала, иначе вполне могла бы славной певицей, а то и композиторшой стать, не профукай она своё наследство за делами медицинскими и общественными, или роди её мама в другой стране. Но сон легко не обдуришь, он тебе – уж будьте покойны – воротит, где горю недоплакано, где счастью недорадовано. Любой уговор без пользы.
От самого детства и пела она во сне. А какие песни! А как исполняла! Сами – знайте – ангелы, что при ней всегда в это время летали, от восторга смолкали подпевать, крыльями только хлопали. Певица наша по недоразумению наблюдала, что она с птицами совместно летает, с голубями мира – думала – так мы её за то простим: откуда ей про ангелов?
Сейчас она думала, что это чайки, ведь летала над морем, желанным и Чёрным, из оперы пела, на языке иностранном, о любви. Сон – не обдуришь!
Вот была война, беда над каждым шагом стояла, – где радостные были песни?! Плакала во снах Лиза, по чёрного цвета траве на коленках ползая, что-то там ища: то оторванную руку найдёт, то два мёрзлых, кем-то потерянных глаза в ладошках подымет и давай высматривать, кому это их вернуть, – некому. Обидно было.
Но настала победа, стало можно покушать на ночь и слегка вообще помечтать, – прилетели птицы и песни. Справедливость войной не убьешь!
И вот над самым прекрасным морем в самом светлом небе звучит её радость – бескрайная, как теплая внизу синева, чайки – одобрительно и вокруг; улыбается во сне Лиза, мечту смотрит, песню поёт…
И вдруг: будто вечер наплыл, посерело округ, берегов песочных не видать стало за погодным капризом. Смотрит она вверх – нет вверху солнца. Смотрит вниз, а там сузилось море до размеров аквариума, и всплывают к его остекленевшей поверхности стремглав всякие рыбы со страшно большими глазами, бьются ртами, со звоном их до крови расшибая, – вырваться и сказать, – и она замолкает в жалости, пытаясь слышать, вслушивается – и просыпается: стучат в окно.
Размеренно, как равнодушно, позвякивает стекло, длинную меж звуков храня паузу. Звякнет, подождёт себе, дважды два в уме сосчитает или сложнее что, звякнет опять. Будто не человек забавляется, а берёзка у больничного окошка маятником обратилась и веточкой слегка, листочком своим сухим чуть…
Темень и тишь, рассветом ещё не запахло. Окно в решётке из арматуры высоко – над цоколем, вытянутой рукой не достать. «Дзинь!» Деревцо на фоне лунного заката недвижно и молчаливо. Нет, – не ветер. «Дзинь» Чёрт возьми! По темечку. Равнодушно. Размеренно. На смену сну о поющих рыбах заступал разум.
Пошёл третий день, – догадалась Лиза. Осторожно догадалась, застенчиво.
В комнатке гостевала темень; утренней кровью солнца уже собиралась насытиться заоконная серость; в неё отворила она створку и, головою ткнувшись в решетку, попыталась заглянуть. Ничего живого.
– Ты зачем хулиганишь? – спросила у березки. – Стучишь, будишь меня ни заря, ни свет.
– Встала, слава те господи! – кто-то отозвался снизу странным голосом, по-стариковски хриплым и тонким по-детски одновременно. – Я здесь за дятла, прошу извинять. Ногу пора лечить, а то солнце скоро. Пора лечить ногу.
Кто-то отошёл от стены, маленький, на тень похожий, засветлел вдруг, осветился лицом, вверх глядя, и оказался мальчишкой, в кепке, с торбой на спине.