Кульгавого бабоньки не чурались. Почтальон – это раз; визит оправдан. Инвалид – считай, что два: защита от грубого домогательства вполне бабе по силам, да и при живой супруге пребывает человек. Так рассуждали хранители достойного поведения своих своячениц, одиноких по причине подлой вселенской бойни. Петрусь был мужик умный и даже по пьянке языком не бренькал, и совсем не случайно молодухами был очень уважаем; всяк его визит в уезд сопровождён был искренними во взглядах переживаниями за соколика.

В тот утренний час отметила сторона наблюдения подозрительно длительное вручение Петру треугольного послания любимому и незабвенному законному мужу от «верной по гроб жизни» златокудрой и острой на язычок Маруси, весомый пузырек с не слишком прозрачным содержанием и деревянной пробочкой – на дорожку от Анюты в дополнение к явно имеющимся, закуску разную в белом, наверняка омытом слезами рушнике из белых, по детски пухленьких Настюшкиных рук, молчаливый плач Верки и черные, бесконечно черные платки на плечах у всех молодых солдаток; надежда крепила их печальную дружбу.


Село на взгляд высоко летящего журавля ложилось крестом. По центру выдавалась церковь, один из лучей – отходящим от нее кладбищем, еще три образовывали улицы, под прямыми углами идущие к храму, где после провожания молились наши молодые женщины во имя успешного пути почтальона и добрых вестей.

Лошадка Петра, кем-то сдуру названная полной доходягой, в упрямый ответ получила имя Ласточка, после чего для сбережения спокойствия хозяйских нервов, а дубовой палки – от работы, никакой шутник по её поводу худого сказать уже не желал. Телега, накануне смазанная в осях дегтем, скрипу не издавала и по ходу дела настроение не гробила. Брошено туда было три охапки свежестью приятно пахнущего сена аккурат поверх винтовочного обреза на случайный дурной глаз и три емкости самогона на предмет доброго к себе отношения.


В тот день дождь не обещался, иначе знахарка дала бы прогноз; лениво общались меж собой собаки, ветерок едва-едва щекотал усы, из далей дальних не прослушивался кашель выхаркивающих снаряды пушек, тем боле отсыревшей в окопах братвы, соплями при том гремящей. В Антарктиде ни в какую не таяли льды, в Африке аборигены кушали неведомые бананы и прочие кокосы, жарились на сильном солнце и еще пуще чернели; их родичи в Америке хотели стать равно такими, как белые над ними начальники; в стране Китай вполне обоснованно некоторые приятные женщины поминали словом добрым русского богатыря Петра, особенно если средь бамбука шастал веселый не совсем азиатской наружности карапуз. В городе Тула клепали винтовочки. В городе Москва кумекали, где чего купить-продать. В стольном граде Петра пролетарии (откуда и куда они пролетают, совсем было невдомек) хотели за свои труды, за пушки-снаряды и проч. военную утварь больше хлеба и масла, не здорово понимая, откуда, ведь крестьянин сплошь воюет и ему недосуг пахать и косить. Но некоторый пролетевший, прозрев будто третьим глазом и оковы тяжкие, значит, на себе вдруг найдя, кричать стал, что цепи эти надо сбрасывать исключительно сообща и при этом, а то ведь не спадут иначе, коллективно набить кому-нибудь жирную морду. На сей момент они еще не очень понимали, кому, но ребят, желающих им это подробно объяснить, числом пребывало. Надвигалась всеобщая потеря разума, чувствовал Петр. Еще бы, коли все разнообразия и безобразия мира крутились на разном своем удалении от своего спокойного абсолютно, потому центра – полесского села Радостино и позволяли пребывать в трезвом о них размышлении…