А мне-то что, литературному, с позволения сказать, критику? Закусываю себе потихоньку, послеживаю, как земляки мои яства обильные вкушают, а скованность снимают «Араратом» да «Стременной», и очень успешно, гляжу, снимают. Во всяком случае, «любо», спустя час, кричали уже вразброд. Но когда кто-то – в ранге, кажется, руководителя главка – произнес здравицу во славу Михаила Александровича Шолохова[190], встали все, и многих – сам видел – слезою пробило.

Дальнейшее неинтересно; пьянка, да еще без женщин, она и есть пьянка. Но в конце…

В самом уже конце пять-шесть московских казаков, погомонив, опять встали, а за ними и остальные поднялись, чтобы сначала невпопад, а потом и слитным уже хором… грянуть «Боже, царя храни!..»[191]

70-е, повторяю, годы, вторая их половина.

Замзав, впрочем, отдадим ему должное, не пел. Но пухлой ладонью по столу такт отстукивал.

* * *

В Ростове тамиздат, а еще чаще самиздат, я в основном получал из рук своего старшего друга и учителя Леонида Григорьевича Григорьяна. А в Москве книжки с грифом «YMCA-Press»[192]«Ардиса»[193] или «Посева»[194], вперемешку с «Континентами»[195] и «Синтаксисами»[196], текли в нашу семью уже отовсюду, но прежде всего, как я понимаю, от Копелевых.

К ним были близки роднейшие в ту пору мои друзья Лина и Саша Осповаты[197]. Да и сами Раиса Давыдовна[198] с Львом Зиновьевичем[199] баловали меня своей (и, безусловно, мною не заслуженной) приязнью. Особенно Раиса Давыдовна – борьба с гебней своим, конечно, чередом, но ей по-прежнему было интересно всё, что происходило в литературе, даже подцензурной, так что и говорили мы по преимуществу о том, что «Литературная газета» напечатала да что в «Новом мире» появилось.

Чаще всего на бегу, то есть на пути от метро «Аэропорт» к писательским кооперативным домам по Красноармейской улице. Или у меня, куда они раза два-три захаживали позвонить – когда в их квартире телефонную связь совсем уже обрезали. Но случалось и мне к ним забегать, и тут литературные наши разговоры приобретали дополнительную остроту, так как Копелевы, уж конечно, знали и даже я не сомневался, что из гэбэшной машины, наглухо припаркованной под кустиками возле их дома, нацелясь антеннами, пишут всё – включая наши споры о новых стихах Кушнера или пересуды о том, что Феликс Кузнецов[200] творит с московской писательской организацией.

И вот однажды завернул я по какому-то делу к Копелевым, а они, похоже, как раз обдумывали, чьи подписи собрать под очередным письмом в чью-то защиту. И тут, если говорить совсем уж по-розановски, глянул на меня Лев Зиновьевич острым глазком: «Может быть, вы, Сережа?..» Я и ответить не успел, как Раиса Давыдовна отрезала: «Не надо ему. Пусть о стихах пишет. А это… Не его это дело».

Не его это дело! – чем не индульгенция? Я и стыдился долгие молодые годы, что вот, мол, коллаборантствую, сотрудничаю с богомерзкой властью вместо того, чтобы бросить ей в лицо что-то, облитое горечью и злостью. Клял себя, что на площадь не выхожу, а правозащитникам, жизнь на борьбу положившим, сочувствую, конечно, но как-то вчуже. И все же диссидентом так и не стал. Ни натуру не переменишь, ни представление о том, для чего тебя мама на свет родила. Так что, исключая август 1991-го, я и на митинги не ходил, и кровавый, чей бы он ни был, режим не обличал.

И сейчас не обличаю. Не мое это дело.

* * *

Приходя ближе к 80-м на Пневую, где жили тогда Лина и Саша Осповаты, мы с женой почти всякий раз заставали там чудную компанию. Появлялись и москвичи, конечно, но чаще приезжали и на ночлег останавливались друзья – Рома Тименчик из Риги, Саша Долинин