Да вот случай. Приезжает к нам в Плющево, где мы тогда с женой квартиру снимали, приятель по аспирантуре – и натурально с портфелем, вперемешку с библиотечными книжками набитым тамиздатом. Поменял у меня Набокова на Авторханова[142], «Время и мы»[143] на «Вестник РХД»[144] – и за стол, обильно сервированный – сами догадайтесь, что мы тогда пили. А когда отправился на электричке домой, то портфель этот… Может быть, украли у него, а скорее всего, просто потерял. Взволновался, поскольку установить владельца по библиотечным ярлычкам было раз плюнуть, позвонил и – «это не телефонный разговор» – снова ко мне приехал, чтобы объясниться и передать, ходила тогда и такая по рукам, брошюру «Как вести себя на допросах»[145].

Стоим – не в квартире, конечно, там прослушка[146] может быть, – а на улице, и на повышенных от возбуждения тонах уславливаемся, кто что говорить будет, когда заметут. А договорив, оглянулись… Время было летнее, и стояли мы, оказывается, под широко распахнутым окном местного отделения милиции. Не ГБ, конечно, но все-таки. И тоже ведь пронесло[147].

* * *

На поэтическом «квартирнике»[148] я был всего раз в жизни. Москва, 70-е, я аспирант, и зовут меня послушать приехавшего на один вечер из Питера Виктора Кривулина[149].

Имя совсем для меня новое, но как же не послушать, если чтение будет только для своих, а я в Москве все еще чувствую себя понаехавшим.

И вот собрались, ждем поэта из другой комнаты, а пока кто-то из организаторов собирает со всех по трешке – «Виктору на обратный проезд». Что тоже в моих глазах повышает статус и, сейчас бы сказали, эксклюзивность того, что нам предстоит услышать.

Впрочем, как Виктор Борисович читал, описывать не стану, чтобы не проиграть в состязании с петербуржцами, знавшими его не в пример лучше меня.

И вот – расходимся. Идем к метро гурьбою, жарко обсуждаем услышанное и увиденное Я, правда, от провинциальной робости стараюсь никому не перечить. И лишь когда кто-то из новых моих знакомых восклицает: «И все-таки я так скажу: Кривулин гораздо выше Слуцкого!», подаю голос: «А почему именно Слуцкого?» – «Что ж тут непонятного, – объясняют мне хором. – Ведь сейчас же именно Слуцкий у них считается самым первым». Воля ваша, но я опять, сейчас бы сказали, не догоняю: «А чем Кривулин-то выше?» – «Чем, чем? – отвечают мне уже с раздражением. – Тем, что Слуцкий у этих сук печатается»[150].

* * *

Была – это я совсем уж несмышленышам напоминаю – литература советская, в том числе хорошая. Была антисоветская, в том числе, по эстетическому счету, очень иногда так себе.

А была еще катакомбная, и вот ее-то в 70-80-е я совсем не знал. Ни смогистов[151], ни лианозовцев[152], ни «Московского времени»[153], ни питерского андеграунда[154]]. И это, ей-богу, как-то даже странно. Во всяком случае, для критика, мало того что специализировавшегося в те годы на поэзии, так еще и стремящегося, как я, к систематике, каталогизации всего сущего и имеющего хоть какое-то право на существование.

Но вот же – не знал. Самиздат и тамиздат со стихами такого рода в моей среде – сначала аспирантской, затем журналистской – не бродил; всё больше Бродский, ну, и то, что в эпоху гласности станут называть возвращенной классикой – в диапазоне от «Реквиема» Ахматовой до «По праву памяти» Твардовского. «Младофилологи»[155], в чей круг я тогда входил по касательной, всем современным, «савецким» в общем-то брезговали – хоть литованным, а хоть бы даже и не литованным.

Что же до самих катакомб… В них надо было еще попасть – по чьему-нибудь личному приглашению. По избирательному родству, словом. А какое, спрошу я вас, у дворников, сторожей и операторов газовой котельной могло быть родство с вполне себе благополучным – так это, во всяком случае, воспринималось – homo soveticus: защищает диссертацию, печатается в подцензурных газетах и журналах, ездит на семинары молодых советских писателей, про черное и белое вслух не говорит, на горячее и горькое публично не откликается. Знать, конформист. Или, хуже того, коллаборант.