Макс не откликался на призывы и нужды ближних: он, похоже, умел их не замечать не хуже любого другого ребенка. И он не был щедр – щедрость требует сознавать, что отдаешь, а этого он как раз и не мог. У каждого есть труба, через которую он проталкивает вовне то свое, что хочет и может разделить с миром, и всасывает все из мира, что хочет и может принять. У Макса этот тоннель был не шире, чем у всех, просто – ничем не забит.
То, чем Джейкоб с Джулией гордились, стало их беспокоить: Макс раздаст все. Стараясь ни намеком не показать, что его образ жизни в чем-то порочен, они осторожно познакомили Макса с идеей ценности и дали представление об ограниченности ресурсов. Сначала он упирался: «Всегда же есть еще», но, как свойственно детям, наконец понял, что живет не так.
Он стал сравнивать ценность всего на свете. «А сорок машин хватит на дом?» («Смотря какой дом и смотря какие машины».) Или: «Ты бы выбрала полную руку алмазов или полный дом серебра? Рука размером с твою, дом размером с этот». Принялся со всеми торговаться: с друзьями речь шла об игрушках, с Сэмом о вещах, с родителями о действиях. («Если я съем половину капусты, ты мне позволишь пойти спать на двадцать минут позже?») Он хотел знать, кем лучше быть: водителем в «Федэксе» или учителем музыки, и огорчался, когда родители оспаривали то, как он употребляет слово «лучше». Он хотел знать, правильно ли, что папа платит за лишний билет, когда они берут с собой в зоопарк его друга Клайва. Если ему нечем было заняться он, бывало, восклицал: «Я напрасно теряю время!» Однажды утром спозаранку он забрался к родителям в постель, чтобы спросить, не это ли и значит быть мертвым.
– Что это, малыш?
– Ничего не иметь.
Подавление плотской потребности друг в друге было для Джейкоба и Джулии самой глубинной и горькой разновидностью лишения, но вряд ли самой пагубной. Путь к отчуждению – друг от друга и от самих себя – совершался совсем малыми, незаметными шажками. Они неизменно становились ближе друг другу в сфере действий – упорядочивая все усложняющиеся дела, больше (и более успешно) разговаривая и переписываясь, прибирая кавардак, устроенный детьми, которых они родили, – и отдалялись в чувствах.
Как-то раз Джулия купила белье. Она положила ладонь на стопку мягкой материи не потому, что захотела посмотреть, а лишь потому, что, как и ее мать, в магазине не могла удержать импульсивного желания потрогать товар. Она сняла пять сотен в банкомате, чтобы покупка не отразилась в истории расходов. Ей хотелось поделиться с Джейкобом, и она изо всех сил постаралась выбрать или создать подходящий повод. И как-то вечером, когда уснули дети, она надела эти трусы. Она думала спуститься к нему, забрать ручку и, не говоря ни слова, сообщить: «Смотри, какой я могу быть». Но не смогла. Как не смогла надеть их, ложась в постель: из страха, что Джейкоб не заметит. Как не смогла даже просто положить на постель, чтобы он увидел и спросил. Как не смогла вернуть их.
Однажды Джейкоб написал реплику, как ему показалось, лучшую из всех написанных им. Он хотел поделиться с Джулией – не затем, что он собой гордился, а затем, что хотел увидеть, можно ли еще до нее дотянуться, как получалось у него когда-то, и побудить ее сказать что-нибудь вроде «Ты мой писатель». Он принес страницы на кухню и положил на стойку текстом вниз.
– Ну, как продвигается? – спросила она.
– Продвигается, – ответил он, именно тем тоном, который больше всего не мог терпеть.
– Есть прогресс?
– Да, только не ясно, в том ли направлении.
– А есть то направление?
Ему хотелось ответить: «Ты только скажи „Ты мой писатель”». Но он не смог преодолеть расстояние, которого не было. При той многогранной жизни, которую они делили, невозможно было делиться собственной особостью. Необходимо было не расстояние-отталкивание, а расстояние-заманивание. И, вернувшись к этой реплике наутро, Джейкоб с удивлением и огорчением увидел, что она все-таки превосходна.