– Гетта, – сказал Роджер, – возьмите меня под руку.

Она взяла его под руку, и он продолжал:

– Меня вчера немного раздосадовал священник. Я хочу быть с ним вежливым, а он вечно на меня нападает.

– Но в этом же нет вреда?

– Вред будет, если он научит меня или вас думать пренебрежительно о том, что нас учили уважать.

Значит, подумала Генриетта, разговор будет не о любви, а всего лишь о церкви.

Роджер продолжал:

– Он не должен был при моих гостях нападать на нашу веру так, как я не стал бы говорить о его вере ни при каких обстоятельствах. Мне было неприятно, что вы это слышите.

– Не думаю, что мне это хоть как-нибудь повредило. Я ничуть не поддалась. Думаю, они все так говорят. Это их работа.

– Бедняга! Я пригласил его к себе, поскольку меня огорчало, что джентльмен по рождению и воспитанию совсем не бывает в хороших домах.

– Мне он понравился, только не понравилось, что он говорил глупости про епископа.

– И мне он нравится. – Роджер помолчал. – Полагаю, брат не особенно рассказывает вам о своих делах.

– О своих делах? Вы про деньги? Он никогда не говорит со мной о деньгах.

– Я имел в виду Мельмоттов.

– Нет, не говорит. Феликс вообще почти со мной не разговаривает.

– Интересно, приняла ли она его предложение.

– Насколько я понимаю, практически приняла еще в Лондоне.

– Я не могу разделить чувства вашей матушки по поводу этого брака, поскольку, в отличие от нее, не считаю деньги чем-то настолько важным.

– Феликс очень расточителен.

– Да. Но я собирался сказать, что, хотя для меня невозможно одобрить задуманный ею брак, я вполне осознаю ее бескорыстную преданность сыну.

– Маменька всегда думает только о нем, – сказала Гетта, вовсе не думая упрекнуть мать в безразличии к себе.

– Знаю. И хотя мне думается, что другой ребенок достоин лучшего вознаграждения за свою любовь и заботливость, – при этих словах он глянул на Гетту и улыбнулся, – я вижу, как она печется о Феликсе. Знаете, когда вы только приехали, мы с ней чуть не поссорились.

– Я чувствовала, что произошло что-то неприятное.

– А потом опоздание Феликса меня разозлило. Я становлюсь старым брюзгой, иначе не обращал бы внимания на такие мелочи.

– Я думаю, что вы очень хороший… и добрый. – При этих словах она сильнее оперлась на руку Роджера, почти как если бы собиралась сказать, что любит его.

– Я очень досадовал на себя, – продолжал он, – и назначил вас моим духовником. Публичная исповедь иногда полезна для души, и, думаю, вы поймете меня лучше, чем ваша матушка.

– Я вас понимаю, но думаю, вам не в чем каяться.

– Вы не назначите мне епитимьи?

Она только глянула на него и улыбнулась.

– Тогда я сам ее себе назначу. Я не могу поздравить вашего брата с успешным сватовством, поскольку ничего об этом не знаю, но я вежливо пожелаю ему всяческих благ.

– Это будет епитимьей?

– Если бы вы могли заглянуть в мои мысли, то поняли бы, что да. Я мелочно злюсь на него из-за десятка незначительных проступков. Разве он не бросил сигару на дорожку? Разве не лежал в постели воскресным утром, вместо того чтобы пойти в церковь?

– Но он провел в дороге всю ночь.

– И кто в этом виноват? Впрочем, разве вы не видите, что именно мелочность обиды требует епитимьи? Ударь он меня топором по голове или сожги мой дом, я имел бы право гневаться. Но я злюсь, что он попросил лошадь в воскресенье, – и потому должен искупить свой грех.

Во всем этом не было и слова о любви, что Гетту устраивало как нельзя лучше. Он беседовал с ней как друг – очень близкий друг. Ах, если бы все так и осталось! Однако Роджер не оставил своего намерения.

– А теперь, – сказал он совершенно другим тоном, – я должен поговорить о себе.