На моей памяти то было самое замечательное проветривание. Когда все оказалось снаружи, у сада и двора сделался вид веселого базара, разметенного ураганом, Суся стояла посреди всего, чем они с Дуной владели. Полный свет дня делался все полнее. Уже стало ясно, что день будет примечательный. Но неотделим он был от мимолетности своей: ненадолго это – удача всегда ненадолго.
Суся непроницаемо обозревала накопленное за жизнь.
– Бывает же такое, – наконец заключила она и ушла внутрь, чтобы приняться за чистку.
Кристи помощник не требовался. И пусть я тогда этого не осознавал, он не был уполномочен нанимать себе помощника. Зачем он сказал, что уполномочен, осталось для меня загадкой – если только не считать того, что Кристи получал удовольствие от чужого общества.
То, что стало первой необратимой переменой в пейзаже после того, как возникшее у человека желание оказаться где-то еще расчертило все дорогами, – линия электропередач, придуманная в дублинских георгианских хоромах с высокими потолками, – теперь размечало суровые поля западного Клэр. Начали прибывать столбы Дермота Мангана, и их складировали в разных местах на околице прихода, где они сделались игровыми горками для детворы, чьи матери вскоре открыли для себя радости отчистки вещей от креозота. Каждому столбу уже выдали подорожную на местные земли. Но власти с небрежной официальной имперскостью не смогли целиком учесть, что это означает – навязать нечто столь радикальное, как столбы и провода, просторам, какие оставались неизменными с самого сотворения, что, с учетом запутанности нашей особой истории, это значило – пустить кого-то или что-то на эту землю. Они пали жертвой классической ловушки самоуверенности и того самого обстоятельства, что по крайней мере со времен Пейла[39] одна половина страны не доверяет другой. Проморгали они и глубоко прочувствованное упрямство, необходимое для выживания на пористом западе. То, что Сельский Уполномоченный Харри Спех назвал отступничеством, имело место, и теперь кое-кто из этих мужланов упирается, сказал он полевым бригадам.
Долгая заминка была отчасти связана с этим. Между головокружительной ночью собрания в зале и появлением работников воплощение электрифицированного будущего Фахи успело поблекнуть. Многие, кого убедила риторика, обнаружили, что решения, рожденные в пылких речах, не живучи, и за то, что позволили себе воображать чудеса, люди в глубине души чувствовали себя глупо и пристыженно.
Но у Спеха на изыски времени не было – а особенно терпенья на людей в глухих уголках. Не скрывая едкости, впитанной от Братьев в Лимерике, он сказал бригадам, что лучший способ разрешать любые споры – устыжение. “Вы, значит, хотите отстать от времени, так? Вот что надо им говорить”.
Скользкий то был заход – по трем причинам. Во-первых, отставанием от времени можно пугать горожанина, какой, допустим, живет с иллюзией, что не сидит в дальней заводи на соленом камне посреди Атлантики. Фаха знала, что она не только отстает от времени, а находится гораздо более позади – она отстает от всех времен вообще. И что с того? Во-вторых, вопрос человеческой ничтожности. Это внушалось Церковью с самого рождения. Опираясь на чисто аристотелевскую логику, епископы смекнули, что если люди чувствуют себя ничтожней, то Всесильный делается еще всесильней, и с прирожденной тягой к крайностям Фаха достигала в этом невиданных низин. Если на белом свете и есть что-то хорошее, мы, вероятно, его не заслуживаем – таково было основное воззрение. Кормак Танси, разумеется, пошел еще дальше: если есть на белом свете что-то плохое, он, Кормак Танси, его заслуживает. С приближением нового тысячелетия все это представление о ничтожестве начало исчезать – одновременно с Церковью. Но в те времена представление о ничтожестве было неоспоримым. И, наконец, сельчане с естественной осторожностью тех, кто живет в условиях неопределенности времен года и краткости жизненных циклов, понимали, что земле они лишь хранители, а потому переменам неизменно противились.