Дорога появилась в низине, будто и не было никакой насыпи, и колеи ее змеились сквозь болота. Она оказалась пуста, по обочинам тянулись заросшие канавы. Стрельба отдалилась и стихла. Подморозило, стволы деревьев еще отчетливо различались, и мерцал синий наст. Лыжи катились легче, хотя приходилось преодолевать следы танков, похожие на траншеи, и за первым же поворотом мы встретили его. Верхней своею частью скрючившись, а нижней выломав ноги, как убитый комар, лежал человек. Уставшее его лицо было того же зеленого оттенка, что и шинель, а под головой застыла черная лужа. Все еще оглохший и с гудящим в голове набатом, я медленно догадался, что это немец. Я часто воображал, как это случится, что увижу немца, он будет пленный летчик люфтваффе или пехотинец вермахта, или, может, начнется бой и навстречу по лесу, мелькая среди стволов, понесется волна квадратных подбородков, прозрачных глаз, хищных касок, – а теперь я склонился над ним, уставившись на славянское, неотличимое и по смерти своей даже принявшее выражение, одинаковое со многими моими однополчанами, лицо. Близнецы не решались подойти и обшарить карманы трупа. Меня передернуло, потому что на мгновение показалось, что в колее лежит мое тело, и я резко отвернулся, потому что среди всполохов и набата в мозгу мелькнул кусочек ярцевского лета, когда баба Фося, сидя у ветлы на берегу Вопи, говорила: не смотри на мертвых, а то, если разглядишь лицо, мертвый вселится. Она шила и дарила нам куклы без лица – не знаю, как на это смотрели строгие святые с ее икон. Я не хотел, чтобы немец вселился в меня, но не был уверен, что получилось избежать этого.
Чуть дальше по дороге темными грудами одежды лежали другие, несколько. Кто-то полз к краю и оставил смазанный след, кто-то лежал покойно на спине, сложив руки, будто хотел, чтобы его прямо так, бережно подняв, опустили в гроб и похоронили. Вскоре встретился и наш рядовой, завалившийся на бок и подтянувший ноги, словно заснул на нарах в теплушке. Костя подхватил валявшуюся рядом винтовку, а я, с трудом ворочая мыслями, ставшими вдруг валунами, думал о том, сколько непогребенных останется, сколько их пропадет и останется лежать вот так, спихнутыми в канаву обозниками, какой же это, получается, хор отлетевших и повисших в непоминовении душ будет маячить над этими озерами, речками, сосновыми гривами, подо всей древесно-лиственной шерстью земли. Еще один поворот, и при последнем закатном свете мы увидели танк. Резко пахло гарью и еще чем-то химическим. Из-под гусениц танка вытекало топливо, а сам он был покрыт сажей, как чугунок; над люком вился дым. Рядом валялись невысокие кучи жженых тряпок, и когда мы подъехали ближе, оказалось, что это превратившиеся в обугленные туши танкисты. Чуть дальше накренился и потерял гусеницу еще один сгоревший танк. Его экипаж, похоже, сбежал – посреди дороги лежало лишь одно тело. Кажется, мы забрели в царство мертвых, потеряли выход и спускались все глубже.
Я знал, что так поступать нельзя, но, будто бы схватив себя за затылок и ткнув в нужную сторону, заставил себя всмотреться во вдавленное, расплющенное тело в грязном маскхалате, у которого торчала, выломившись, рука, словно салютуя небу. Верхняя часть лица отсутствовала, вместо него я разглядел что-то влажное, а от нижней остался кусок челюсти с длинным, извивающимся, покоящимся едва ли не на животе языком. Меня все-таки вывернуло и долго рвало вперемежку с кашлем так, что я едва не задохнулся. Близнецы отвернулись. Я сполз в канаву и, стараясь отдышаться, ждал, когда кончится последняя судорога. Затем поднялся сначала на колени, потом, опираясь на палки, на ноги и почувствовал, что слух вернулся, а набат переместился в затылок и глухо долбил там, как часы с боем в дальней комнате.