И вот я вижу, что там стоит ротмистр Кузьминский, но уже в черкеске со всеми своими Георгиями.

Император, обращаясь к нему, говорит: «Ты ротмистр Кузьминский?» Тот говорит: «Точно так, Ваше Величество», – и в это время подходит к вагону и, по-видимому, начинает просить прощения у Государя, а Государь ему говорит: «Ты, – говорит – дезертир, ты убежал из моей армии без моего разрешения и без разрешения начальства».

В это время около меня стоял начальник тыла армии, генерал-лейтенант Каталей. Государь, обращаясь к Кателею, сказал: «Арестовать его и посадить в крепость».

И вдруг я вижу, что Кузьминский вынимает кинжал и преспокойно всовывает его себе в сердце. Для того, чтобы Император Александр II этого не заметил, мы все обступили Кузьминского: вынимать кинжал было поздно, так как наполовину он всунул его в сердце. Окружив его для того, чтобы он не упал, а стоял, мы постепенно, прижимая его, двигались прочь от вагона. К этому времени подоспели другие офицеры, так как на платформе было много людей. Таким образом, мы потащили его в ту комнату, где стоял упомянутый мною выше трон, и так случилось, что мы положили мертвого Кузьминского на ступеньки этого трона.

Между тем Император не отходил от окна, но не понимая, в чем дело, все спрашивал: «Что такое? Что случилось?»

Для того, чтобы выйти из этого положения, я обратился к тамошнему начальнику железной дороги, прося его, как можно скорее отправить поезд. Поезд решили отправить. Император продолжал недоумевать и спросил меня: «Разве время вышло? Почему поезд отправляется?» Я сказал: «Точно так, Ваше Императорское Величество. Я здесь больше не начальник, а, по-видимому, поезд должен отправиться, потому что время вышло».

Затем, когда поезд ушел, мы подошли к Кузьминскому; он был мертв… Кто-то вынул кинжал, который оказался весь в крови.

В крайне угнетенном настроении духа мы сели в поезд и поехали обратно к Кишиневу. Не доезжая Кишинева, вдруг, с Императорского поезда на имя Каталея получилась телеграмма. (Не помню, за чьей подписью, графа Милютина – впрочем, тогда он не был еще графом – или Адлерберга), в которой сообщалось, что Государь Император соизволил повелеть Кузьминского простить и в крепость не сажать.

Не знаю, почему это произошло, – по всей вероятности, Императору было доложено о тех заслугах, которые оказал Кузьминский, находясь в сербской армии; о том, что это человек достойный всякой похвалы. Вероятно, Государь в силу этого и простил ему действительно очень важный дисциплинарный проступок, так как (я сообщал об этом раньше) – Кузьминский бросил русскую армию вопреки запрещению. Он просился в Сербию, но его не пускали, потому что тогда предвидели возможность войны с Турцией, но тем не менее, он, так сказать, удрал.

По поводу этого эпизода с Кузьминским, я хочу отметить следующий факт: когда в Одессе мы отправляли русских добровольцев, то обыкновенно утром я ходил заниматься в управление железных дорог, а в определенное время (кажется, в 4 или 5 час.) я заходил к Кривцову, у которого была канцелярия по отправке всех этих добровольцев. В одной из комнат его квартиры сидел за столом писец, который там работал, и вот, каждый раз, когда я проходил мимо него, хотя я тогда был совсем молодым человеком, не имеющим никакого выдающегося государственного и общественного положения, – этот писец считал своим долгом вставать. В то время вообще я на него не обращал никакого особенного внимания. Через несколько лет уже после окончания войны, когда я служил в Петербург, я однажды приехал к Кривцову. В разговоре он мне говорит: «А помните Стамбулова?»