Из всех сыновей Петра Петровича я лично знаю только Paolo. В конце 90-х годов прошлого [ХГХ] столетия он уже составивший себе довольно большую известность за границей, приехал в Россию и явился к нам. Было странно познакомиться с этим полуитальянцем-полуамериканцем, в котором было столько семейного сходства и общих черт характера.
Paolo был художником Божией милостью. В своем художественном творчестве он также решительно отрицал всякую науку. Благодаря этому, почти все его произведения отмечены самыми элементарными промахами и недостатками, часто резкой несоразмерностью частей. В маленьких статуэтках эти недостатки порою менее заметны, но как только приходилось небольшую модель увеличивать во много раз, так во столько же раз вырастали все ее дефекты. В сущности, все его произведения были гениальными эскизами.
Отрицая всякую науку, рассудочное знание, Paolo признавал в искусстве только непосредственное восприятие жизни. Уловить и воспроизвести жизнь – вот единственная задача художника, которую он признавал. У Paolo какая-то своя религия жизни. Для него всякое посягательство на жизнь – грех. Поэтому он вполне последовательный вегетарианец, и всех, кто ест мясо он называет animaux carnivores[33], cimetières ambulants[34]. Его тяготило, что к гипсу примешивается животное сало, и он успокоился только когда нашел итальянца, заменившего сало растительным маслом.
Поклоняясь жизни, Paolo бессознательно искал и поклонялся в ней правде. Самая лучшая и самая сильная сторона его творчества есть действительно та правда жизни, которую ему удавалось уловить в жесте, выражении. Задравший хвост теленок, жеребенок, жмущийся к своей матке, мать с ребенком (моя сестра Марина), заснувший извозчик в санях, с клячей, опустившей понуро голову под снегом – все это движения, выхваченные из жизни. Безо всякой тенденции и какого-либо желания создать обобщающий образ – в силу одного стихийного таланта Paolo воспроизводил в лучших своих вещах образы материнства, или животной радости жизни, или, наконец, народный облик простоты, смирения и покорности судьбе в лице этого извозчика.
Его статуэтка [Льва] Толстого в русской рубашке с босыми ногами, или статуя императора Александра III на грузной лошади, которую придавил под собой могучий всадник, в котором чувствуется какая-то черноземная сила былинного богатыря{9} – все это прекрасные идейные образа, хотя художник не преследовал никакой идеи, а хотел уловить только правду жизни. То же самое можно сказать о его статуе Данте{10}, которая дышит средневековой мистикой. Все это постигалось художником внутренним чутьем, хотя он был абсолютно лишен всякого образования, всякого рассудочного синтеза. Толстой очень ценил в Paolo его непосредственность и первобытность.