Трижды (в 2000, 2005 и 2013 годах) опубликованные воспоминания «Сложное прошедшее» оживили множество других, прежде, казалось, полностью забытых образов и идей. Высветились осколки жизни, вероятно не менее важные, чем те, о которых уже сказано. Показалось возможным рассказать и о том, о чем прежде говорить представлялось лишним. Да и взгляд на жизнь – и минувшую, и нынешнюю – в уже привычном новом тысячелетии, на иной временной и эмоциональной дистанции уже не таков, как прежде – и в начале девяностых, и теперь, в 2010-x. Былое отодвинулось. Так появились две книги. О минувшем почти полстолетия назад и более – «Давно прошедшее (Plus-que-parfait)» и о том, что все еще длится, – «Незавершенное время (Imparfait)», объединенные названием «Воспоминания о XX веке».

До войны

1933–1941

Допускаю, что я не в меру привязан к самым ранним своим впечатлениям; но как же не быть мне благодарным им? Они проложили путь в сущий рай осязательных и зрительных откровений.

Владимир Набоков

Вспышки воспоминаний – они хранятся в моем сознании лет с трех. Выход из вязкой тьмы младенческого беспамятства был, прежде всего, – в Страх. Если и улыбался тогда, то чему – не помню.

Первое грозное, ледяное ощущение – слово «рысь». Именно слово (что такое «рысь», я не знал), которым пугал меня какой-то «большой», лет, наверное, пяти, мальчик. Белел скатертью стол в сумрачной комнате. Прятался я под ним? Или, напротив, боялся, что там, под столом, неведомое чудовище?

На свету, впрочем, тоже было страшно: увидев петергофские фонтаны, их пену и прозрачные брызги, решил – они из кипятка. Великолепное зрелище обернулось кошмаром. И почему-то рядом с этим – воспоминание о нарзане (тоже брызжущая, шипящая вода!), бронзовых орлах на бутылочных этикетках. Я боялся грозы, больше всего – одиночества, раз и навсегда испуганный зрелищем вывозимых отцовских вещей после развода родителей. Даже то, как в полутемной (опять – тьма!) передней наш старый и безобидный бульдог Моро отбирает у меня, покорного, бутерброд, я вспоминаю не столько с обидой, сколько со страхом и чувством беспомощности. Мир оставался почти монохромным, без ярких, чистых красок, без сильного света. И страх, скорее даже, «страх страха» царил в нем.

А вот болезни в детстве не пугали. Скорее была гордость, ощущение исключительности. Обязанностей никаких – только права. Возникала дополнительная защищенность, к тому же и безнаказанность, меня еще больше любили, заботились, не сердились. Страдание опасно в одиночестве – неразделенное. Или, того хуже, обременительное для других.

Болеть и в самом деле нравилось. Особенно если долго. Тогда к кровати придвигали большой – а не маленький, как в случае коротких хворей, – стол, и можно было играть во все игры и со всеми игрушками. Любил болеть и потому, что от природы слаб и ленив.

Кто мальчиком еще таился и любил
Портьеры тяжкие и запах фолианта,
Роб-Роя, Зигфрида и капитана Гранта,
Кто плакал без причин, был нежен, был без сил —
Того отметил Бог проклятием таланта.
Быть может, Бог его в раздумьи уронил
На красные цветы запущенных могил,
Не зная, что создать – пигмея иль гиганта.

Когда много позже, в отрочестве, я прочел эти строчки Алексея Лозина-Лозинского из стихотворения «Maestro», как мне хотелось верить: написано обо мне. Мерещилась индульгенция ленивому разуму, возникала надежда на собственную нестандартность.

Мое счастливейшее, хотя и вовсе не простое детство совпало с самыми страшными временами. Я родился в том 1933 году, когда Осип Мандельштам написал: «Мы живем, под собою не чуя страны», 23 февраля, в День Красной армии (РККА), и некоторое время пребывал в уверенности, что флаги вывешиваются в мою честь. В мой самый радостный день рождения, который я вспоминаю до сих пор (1939), расстреляли вслед за Тухачевским и Блюхером маршала Егорова и комсомольского вождя Александра Косарева.