С дымом мешается
Облако пыли,
Мчатся пожарные
Автомобили,
Щелкают звонко,
Тревожно свистят.
Медные каски
Рядами блестят.
С. Маршак

Была в моде песня Леонида Дидерихса на слова Василия Лебедева-Кумача:

Солнце светит, лучи, словно ласки,
Каска медная тонет в луче,
И вот в этой сияющей каске
Ходит милый мой на каланче.
Он пожарник толковый и ярый,
Он ударник такой деловой!
Он готов погасить все пожары,
Но не хочет гасить только мой.
Ах, зачем мне платочек лиловый,
Ах, зачем мне мой новый берет,
Если он не увидит обновы
И рукой не пошлет мне привет.
День сегодня такой лучезарный,
В душном воздухе нега и жар,
И не видит, не знает пожарный,
Что горит в моем сердце пожар…

В 1937 году родители разошлись. Мы с мамой вскоре переехали на угол Бородинской и Загородного, в квартиру писателя Геннадия Гора (все литераторы стремились, естественно, в «писательскую надстройку» на канале Грибоедова).

Недолгое время до переезда я помню сумеречно, неясно – было мне всего четыре года: жизнь без отца в старой квартире, редкие с ним встречи, вывернутое, непонятное существование. Увидев случайно, как увозили отцовские вещи, я был напуган опасно и надолго. Врачи нашли у меня настоящий детский психоз: я боялся, что мама, если уйдет, не вернется, как отец. Маме пришлось почти все время оставаться со мной, брать работу на дом.

А вот переезд на Бородинскую показался веселым: погрузка мебели и чемоданов, грузовик, дорога, возможно, и подсознательная детская радость расставания с жильем, где случилась беда. Сейчас все это вспоминается горько и тревожно. Радость была натужной.

В тот первый день переезда новая квартира чудилась просторной, нежилой, с непривычно высокими после канала Грибоедова потолками. Потерянный, сидел я перед странным полукруглым, не домашним окном и – редкая радость – ел бутерброд с колбасой: все дети почему-то предпочитают бутерброды горячим обедам.

Потом я полюбил наш новый дом.

В нем не было прошлого, он был только наш с мамой.

Мама сумела наполнить его теплом и радостью – как это у нее получилось? Две жилые комнаты были отчасти даже роскошными – большие, светлые, «моя» – с тем самым полукруглым тройным окном. А с точки зрения комфорта – совершенно убогая квартира, половина четырехкомнатной барской. После революции квартиры стали делить, используя наличие двух лестниц – парадной и черной. К нам вход был с парадной, стало быть, ванная и кухня достались другой части. У нашей же половины переднюю превратили в кухню. За ней две ступеньки наверх – уборная, со специфическим стойким петербургским запахом холодной ржавой воды.


Окна квартиры на Бородинской улице. Современная фотография


Так и входили в комнаты – через темную кухню. В ней – плита, в комнатах печки (в одной кафельная, в другой железная), для которых дрова на пятый, очень высокий этаж таскал дворник. Только перед войной провели газ – крошечная плитка с двумя конфорками на кухонной плите.

Мастер, установивший газовую плиту, отказался от «чаевых» со словами: «Я коммунист и денег не беру». Мама торжественно пожала ему руку. Она любила рассказывать об этом происшествии: ей, при всем драматизме времени, всегда хотелось верить, что есть некая романтическая советская справедливость. А может быть, просто старалась внушить мне наивные «гайдаровские» воззрения.

Сам же сюжет, по-моему, вовсе не подлежит глумлению. Такое и в самом деле случалось, беда, что эти зачатки бескомпромиссной коммунистической честности так скоро растворились в большевистской скверне.

А дом – банальный, но великолепный модерн (тогда этот стиль презрительно был вычеркнут из истории искусства), остатки витражей на лестничных окнах, бесконечная лестница, остановившийся с 1917 года лифт (а неутомимые ленинградские почтальоны таскали письма и газеты на самый верх). Зато мраморный, не топившийся никогда, разумеется, камин в парадной, о котором уже шла речь. Там, на этой лестнице, я в приступе детского эгоизма – когда мама села на подоконник, мучимая болезненным, но безопасным ишиасом, – пустился в рев и в ответ на мамины утешения воскликнул: «Конечно, тебе хорошо, это не твоя мать умирает здесь на лестнице!» Фраза эта стала домашним фольклором. Но с тех пор я понял: иной раз больному не так страшно и тяжело, как его близким. Между прочим – святая истина.