6. Как твоя фамилия?

Вот и пришло лето. От него у меня в памяти осталось только одно воспоминание – постоянное желание найти что-нибудь поесть.

Однажды в знойный полдень я, как часто бывало, играл сам с собой на проезжей части нашей Мало-Коммунистической улицы. Проезжая часть, зажатая между крутым зеленым пригорком с верхним порядком домов и рядом узких палисадников с высокими мальвами у домов нижнего порядка, была постоянным местом для игр всей детворы, так как автомобили по нашей улице никогда не ездили, а конные повозки и подводы сворачивали на Мало-Коммунистическую улицу не более двух – трех раз в день. На каждую из этих подвод выбегали смотреть и дети и старики: интересно, к кому это едут? Или: к кому это везут дрова?

Вот и сейчас я увидел еще издали подводу, которая медленно ехала по нашей пустынной улице, скрипя колесами. На передке сидел круглолицый солдат в линялой гимнастерке. Он курил самокрутку и изредка левой рукой подхлестывал лошадь кнутом. Правая рука у него была на черной перевязи – значит раненый, из выздоравливающих. В городе было много госпиталей, и выздоравливающих солдат часто посылали по каким-нибудь хозяйственным делам. Я посторонился, чтоб пропустить телегу. Но солдат вдруг остановил лошадь, внимательно посмотрел на меня и спрашивает:

– Мальчик, как твоя фамилия?

– Гойзман. – отвечаю. Фамилию свою я выучил твердо еще до войны, в Киеве. Мама и папа очень заботились об этом, чтобы я мог назвать ее любому милиционеру, если отстану от родителей и заблужусь.

– А маму твою не Машей зовут? – спросил он удивленно.

– Машей!

– А ну, садись скорее рядом и показывай, где ваш дом!

Долго меня упрашивать не надо было. Я быстро взгромоздился на скамеечку рядом с ездовым и сожалел лишь о том, что улица пуста, и никто из соседских меня сейчас не видит. Заехали мы прямо во двор и я показал на наши двери. Солдат живо спрыгнул с подводы и без стука решительно зашел в наши двери, а я с вожжами в руках остался. Вскоре я услышал мамины крики. Испугался, бросил вожжи, тоже вбежал в дом и увидел, что мама с этим солдатом целуется и плачет.

– Сёмочка, ты что? Не помнишь этого дядю? Не узнал нашего Исаака Израилевича?

– Ша-ша. Я уже не Исаак Израилевич. Я теперь Иван Иванович! – прервал маму солдат. И он с удовольствием стал рассказывать то по-русски, то по-еврейски: – Это же смешно сказать! Мы шли в разведку, как положено, без документов. И там меня ранило, и я даже не знаю, как очутился в госпитале. А единственный документ – надпись на воротничке гимнастерки: «Ткач И. И.». Врачи решили, что я Иван Иванович, и так меня и зарегистрировали. А когда очнулся, так возражать не стал. Так вот я стал русский! Теперь у меня уже и документы новые!

– Семочка, ты еще фотографировался вместе с его дочкой Жанночкой? Кудрявая такая? Не помнишь? – теребила меня мама.

Я почему-то не помнил ни его самого, ни его дочки. А «Иван Иванович» начал расспрашивать маму, не знает ли она, случайно, где его жена и дочь? Оказывается, что его жена – это еще одна двоюродная сестра тети Клары Ременюк!

Однако ничего обнадеживающего Ивану Ивановичу мама сказать не смогла, – на машине было много сестер Ременюк, но именно этой сестры и его дочери с нами на машине не было. Лишь после войны мы узнали, что его жена и дочь из Киева уехать не смогли, и были расстреляны в Бабьем Яру вместе со всеми киевскими евреями. А любительская фотография, на которой я и трехлетняя Жанна стоим, обнявшись, позднее нашлась.

– Ой, так что же я стою и сам себе думаю? – спохватился вдруг Иван Иванович.

И он выбежал во двор, отдернул зеленую брезентовую накидку, которая накрывала груз на подводе, и потащил в дом один из наполовину наполненных белых мешков, которые лежали в телеге под брезентом.