Противники в страстных речах старались доказать: одни – ясность ума краковского епископа, другие – очевидность потери им умственных способностей. Самую красноречивую и сильную речь произнес кастелян Анквич, считавшийся в то время образцовым патриотом и перешедший некоторое время спустя в московскую партию. Он пал потом жертвой революции Костюшко: в Варшаве сам народ исполнил произнесенный над ним приговор.
Отец, целый год проведший в Литве и расположивший к себе население этой провинции, рассчитывал получить в сейме большинство литовских голосов в пользу той партии, к вождям которой он принадлежал, но страх перед Россией и подарки короля побудили литовцев поступить иначе. Большая часть литовских депутатов нашла поводы, чтобы избежать неудобного для них по своим последствиям открытого разрыва с московско-королевской партией.
После такого неблагоприятного для нашей партии исхода отец решил уехать на осмотр полученных им только что в наследство имений в Подолии и Волыни. В этом путешествии приняли участие и я вместе с братом, а также Цесельский и Люиллье. Перед отъездом мы с Цесельским отправились с прощальным визитом к князю Любомирскому. Это было мое последнее свидание с ним: он недолго пользовался наследством, полученным женой, и умер в том же году. Смерть его вызвала всеобщее сожаление. Любомирский занимал дворец, который впоследствии перешел к Тарковскому и который когда-то принадлежал Чарторижским. В нем жила и умерла наша прабабка, Елизавета Чарторижская, урожденная Морштин, которую любили и уважали вся наша семья, воевода и канцлер.
Княгиня и ее муж были очень рассудительными людьми, но, как это часто случается в знатных семьях, характерами они не подходили друг другу. После князя остались большие долги, которые его жена признала и выплатила все чрезвычайно добросовестно. Князь обладал чисто польским умом, живым и острым. Моя мать очень уважала его, это был ее искренний друг.
Не знаю, по какому случаю, он сказал ей однажды, что после своей смерти явится еще повидать ее. Мать моя долго боялась, чтобы он не сдержал своего слова. Ее опасения возобновлялись каждый вечер, когда все укладывались спать. При малейшем шуме она начинала думать об этом обещании своего покойного друга.
Наконец мы отправились в подольские имения в сопровождении огромного поезда. Отец имел тогда очень большой двор, состоявший главным образом из дворянских сыновей, некоторые приезжали даже из Литвы. Сборным пунктом для всех были назначены Пулавы, откуда мы и отправились в наше путешествие. Несколько десятков экипажей вереницей следовали друг за другом, и мы проезжали, самое большое, по шесть миль в день. Позавтракав, мы доезжали до станции, где меняли лошадей, там и обедали. Кухня и напитки всегда ехали впереди. С нами шло много верховых лошадей, и мы часто делали небольшие переезды верхом. Один фуражир всегда отправлялся вперед для заготовки помещений. Это было одно из главных должностных лиц при дворе. Обязанности фуражира поочередно исполнялись господами Сорокой и Сигеном, двумя чистокровными литовцами, еще довольно молодыми.
В свите было также несколько пажей, одетых в польские костюмы. Старшим берейтором был Пашковский, а дворецким – Борзецкий, игравший большую роль при дворе. Перед нашим отъездом из Варшавы он счел нужным, в виде меры предосторожности, наказать некоторых молодых пажей. Отец, выйдя из дома, заметил слезы и огорчение на лицах этих молодых людей и осведомился, в чем дело. «Ах, посмотрите, как наказал нас господин дворецкий», – ответили они. На вопрос отца, в чем они провинились, дворецкий ответил: «Не мешает приготовить их к путешествию».