Напротив лестницы – Лёрина квадратная комната. Она – над спальней и, как спальня, выходит двумя окнами в уголок двора, где акации и колодец, а одним – на мостик в кухню; только это глубоко внизу. Отсюда, как из Андрюшиной и наших комнат, близко видны голуби и слышно их курлыканье.

Страстно любимый Мусей Лёрин книжный шкафчик со вставленными в створки зеркалами; направо – диванчик, кресло и стол. Тут Лёра рисует цветы.

В Андрюшиной комнатке – кровать, над ней портрет его мамы, в овальной раме, и столик; за ним он учится. Напротив низенькой балюстрады над лестницей еще дверь в проходную комнатку, за которой собственно детская – длинная, с тремя окнами; два – с видом на крыши домов и купол Палашевской церкви, третье, в глубине, – в серебряный тополь у ворот. Напротив окон глубоко выдается в комнату белая с синим, блестящая кафельная печь. По бокам – Мусина и моя кровати, обе по той же стене, Мусина ближе к двери.

Что еще есть в детской? Не помню. Вид ее будущих лет, после мамы, затмевает мне память. Но одно цветет нерушимо: сердцем детской – висячая лампа над столом. В стеклянном резервуаре – зеленое керосиновое море. Оно мутно сияет и плещется, когда лампу тронешь рукой. Над горелкой и стеклом – белый круг, над его отверстием на потолке – золотое пятно. От горящей лампы пышет свет, жар. Лампа плавает в воздухе, как волшебная рыба. От нее убегает темнота. За вещами всюду вспыхивают их тени. Мусина рука тянется к книге – читать…

А рядом – зрелище черного хода соседнего двора. Из окна Лёриной комнаты, бывшей моей детской, – наружная лестница, где в сумерках женщина в темной шали несла воду, желтый свет в окошке кухни (отдельного флигелька); длинный низкий флигель, где жила семья Андреевых, нам мало знакомых; цепной пес в своей глубокой будке под тополями.

И помнится мне в нашем зеленом дворе та пора весны, когда уже после дней цветения в траве желтых цветов – стоячей мохнатой мягкой метелочкой – появлялось столько же легких и пышных шариков, которые, сорвав, не знаешь, на что дивиться: на белое ли молоко (нам говорили – ядовитое) стебля, на ровную ли круглость – вот-вот облетит! – пушинок цвета пыли? Чем-то они напоминали мыльные пузыри. Мы начинали дуть на пушистые шарики. Оттого они назывались одуванчики. Пахло тополями. У старых стволов из земли выбивались молодые побеги.

Глава 9

Таруса. Праздник у художника Поленова. Наше лесное гнездо. Царство Тьо. Дом Добротворских

Летами мы жили в Тарусе, куда ездили всем домом с Курского вокзала до Ивановской станции (Тарусской) и оттуда семнадцать верст по невероятной (обрывами, то глинистой, с глубокими колеями, то песчаной) дороге – до парома (позже – до станции Ока и оттуда пароходом).

За Окой на холмах виднелась Таруса. Также рано запомнилось слово «Поленово», неотделимое от на закате мерцавшей розовым огоньком поленовской церковки села Бёхова, за Окой. Там жил папин знакомый художник, Василий Дмитриевич Поленов.

Нашу поездку к нему помню глуше, чем, вероятно, помнила Марина, которой в то время было лет восемь. Помню волнение от чужой, неведомой нам жизни, дома; волнение от лиц, имен, голосов большой семьи (мы и в Москве жили обособленно, редко бывали в гостях), от запахов и вещей чужих, влекущих комнат, – и поляны почти такие же волшебные, как вокруг нашего лесного обиталища за Тарусой, шум высоких крон деревьев, смену солнца и луны над ними и серебро Оки за ветвями. Из деревянного шкафчика на повороте лестницы полный, полуседой, добрый Василий Дмитриевич вынимал нам и дарил – каждому по одному – маленькие этюды (они стояли стоймя, как книги). Помню Маришу и Олю Поленовых (наших с Мусей однолеток) и маленькую рыжекудрую красавицу Наташу.