С Лёрой в доме нашем поселилось праздничное. Ее комната была – особый мир. Моему уму он был недоступен, но волновал и влек. Муся имела доступ к ее книжному шкапу (мамы ее, чем-то отличавшемуся от всего нашего): невысокий, ореховый, необычной формы, с двумя узкими зеркалами на створках. На полках жили непонятные книги (английские), в них цвели немыслимой красоты цветные картинки. Сердце от них пылало, как те лужайки, озера и цветущие рощи и облака, – и раз, по настоянию Муси, мы вырезали самое восхитившее грубым, безвозвратным движением ножниц, причинившим Лёре столько же горя, сколько мечталось счастья и от этого – нам! Потом были негодующие мамины нотации и наши слезы, наказания и непоправимое ощущение пустоты в сердце, жалости и стыда.

Была – новогодняя елка, подрезанная, переносимая из залы наверх, в Лёрину комнату, через неделю после Рождества, к Новому году, голос Лёриных гостей, свет, гул, запахи духов и яств праздника, куда нас не пускали. Ее милое, внезапно приближавшееся на миг, с улыбкой, лицо, шутливое слово, лакомство в руку и звук ее пения – чистый высокий голос, – романсы и песни, где дышало, сияло изящество, прихоть и грация – отзвук, быть может, времен до наших, живших некогда в доме. И были цветы, маслом, на кусках светлой клеенки, на шелку подушек – рукой Лёры. И была боль от горячих щипцов у виска, когда Лёра нас завивала и, смеясь, нам внушала: “Pour être belle, il faut souffrir[6]. И были граненые пробки от флаконов духов – как от них пахло! И голова кружилась от сломанных в гранях радуг, огней, искр…

Помню споры о том, хорош или плох запах модных тогда духов «Пачулы»; детское упоение нюхать выдыхавшиеся запахи пустых, из-под духов, пузырьков причудливых форм; страстную любовь к одним и оттолкновение от других; одни пузырьки были любимые, другие – противные и враждебные; это определялось сразу, с первого нюха.

В те годы цвели в Лёриной комнате, Мусиной и Лёриной, – книги: «Леди Джэн, или Голубая цапля» и «Маленький лорд Фаунтлерой». И еще была любимая мамина книга, страстно полюбленная Мусей «История маленькой девочки» Сысоевой: о ее детстве дома, о смерти матери, годах в дружеской чужой семье, брате – в кадетском корпусе, отъездах и встречах, чужих колокольчиках и поездах, от которых рвалось сердце. С этими книгами Муся не расставалась долгие годы.

Любовь к необычайному, только совсем иначе, чем мама, поддерживала в нас и Лёра, устраивала, сама принимая участие, «живые картины» – «пантомимы», освещенные бенгальским огнем. Зала – темным жерлом – фоном; гостиная пылала вспышками зеленого – малинового – желтого великолепия. Лица были мертвенны, горящи, фееричны. Мы все на миг – сказочны. Жадно лилось это фантастическое вино, и мило улыбалось нам родное лицо Лёры, строя гримасы, отвращая меня от рева (что «кончилось»), обещая, что будет – еще… Во всем она помогала нам – в рутине дня: заступалась, когда во внезапной для него вспышке строгости папа, заметив вдруг, что я не хочу есть того-другого, настаивал, чтобы я, как все, ела черную икру, и я, глотая слезы (и тем делая икру еще солонее), пытаясь глотнуть ее (жевать было еще тяжелее), пробовала прилепить кусочек меж обеденным столом и прижатой к нему моей салфеткой, когда уж насмешливый Мусин глаз мучил меня, когда мать готовилась вспыхнуть о моем малодушии и обмане, папа – увидеть и понять, – Лёрина шутка вдруг смещала все, как бенгальский огонь в гостиной. Лёра ненавидела нотации, сцены. В ее почти угрюмом отвращении от них была грация иного прикосновения к жизни, и мы, не осуждавшие маму – потому что любили, – все же тянулись и к Лёре.