И мы это увидим. Там, впереди. И долго не решимся сказать космосу, как он умрет. А космос сам догадается. Спросит нас, правильно ли он догадался. И мы ответим – да.

Вот так:

Да.

Космос больше ничего не спросит. Мы сами догадаемся, что он хочет спросить. И мы сами будем искать, откуда взялась та большая вселенная, как сделать, чтобы она не взялась. И не успеем найти, поймем раньше – когда вселенная-победитель разлетится в прах. Так разлетаются в прах те, кто убил в прошлом самого себя или своего прародителя…

И мы скажем космосу, что нужно делать. А все очень просто, выискать эту веточку, из которой пробьется новая вселенная, веточку и зарубить. И все будет хорошо.

А космос не захочет рубить веточку, а космос будет искать ту, большую вселенную, чтобы сказать ей, что она – его линия, и рассказать, что такое – его линия. И мы тоже будем искать ту вселенную, чтобы сказать ей…

…или нет. Мы не успеем найти большую вселенную, она опередит нас, она сожрет космос, а потом и нас сожрет, и ничего мы не сделаем, ничего-ничего…

…или нет. Ничего, ничего, ничегошеньки-ничего мы не найдем, ни той, большой вселенной, ни того космоса, потому что мы не можем выйти за пределы своего мира, запертые в клетку трех измерений.

И космос не скажет нам – моя линия.

Никогда.

Хотя… откуда-то же я все это знаю, верно? Знаю. Про другие космосы, про константы, про вымершие вселенные, про те, которые будут… Так откуда же? Значит… значит, я могу смотреть туда? Значит… значит, я вижу другие космосы? Значит, уже не нужно изобретать никакие телескопы? Значит… они уже есть? Это хорошо, что они уже есть, а то времени-то мало осталось, сижу на последнем этаже высокой башни, смотрю на выжженную пустыню за окном, на раскаленное солнце в полнеба, уже не надеюсь найти людей, я знаю, что их нет, ищу, как можно увидеть ту вселенную, чтобы он посмотрел на меня и сказал – моя линия.

Кусочек Лондона

Еще целый час Жила и Лондон будут вместе – то есть, не Лондон, конечно, только мечты о Лондоне. Все уже разошлись, дома сидят, чай пьют. Ничего, Жила еще часок поработает, еще сто единиц получит. Целых сто единиц, а за месяц будет три тысячи единиц, а за полгода… три на шесть… это… целых восемнадцать тысяч. Эдак и на Лондон хватит.

У Жилы еще целый час на Лондон.

Мечутся руки Жилы, расплетают реальности и миры.


Жила несет реальности на мельницу. Восемнадцать тысяч несет.

Жила протягивает восемнадцать тысяч, руки Жилы дрожат. Повар смотрит недовольно, хмурится, сейчас скажет – мало.

Повар не говорит – мало, нехотя отрезает кусок Лондона, хороший кусок, лакомый, маленький, правда, ну да что поделать, на восемнадцать-то не поешь…

Жила ест, осторожно, бережно, тут, главное, не наброситься сразу на кусок, Лондон все-таки, уважение иметь надо.

Люди смотрят, как повар разливает по тарелкам время, ссорятся, ругаются, аа-а-а, ему больше, а мне меньше, повар тоже ругается, будете ругаться, вообще ничего не получите.


Жила протягивает двадцать тысяч.

Ждет.

Вертится мельница.

Повар подсчитывает, недовольно фыркает, наконец, отрезает тонюсенький кусочек Лондона.

А как Жила хотела, Лондон-то подорожал.

Жила хмурится, Жиле не нравится, а чего Лондона так мало, не наешься даже, им вообще никогда не наешься, а так особенно. Повар плечами пожимает, а вы как хотели, ну возьмите подешевле чего, Париж, например.

Жила смотрит на повара, повар худой, как щепка, всех кормит, сам не ест, самому ему не положено, самому ему что останется.

Жила просит Париж, кусок пожирнее. Повар отрезает Париж, хороший Париж, с сальцем даже. Жила режет Париж пополам, половину себе, половину повару.