Ему это избрание казалось чудом. И не из ложной скромности – его голова оставалась такой же ясной, как при любом безразличном ему подсчете голосов, да и соперников своих вместе с их окружением он знал не хуже себя самого. Чего он не знал, так это Гарвардский университет, хотя пробыл в нем уже четыре года. Где ему было постичь всю безликость этих молодых людей, которые в свои двадцать лет не придавали никакой цены ни общественным, ни личным этическим нормам. Эти без малого сто юношей, прожившие бок о бок четыре самых горячих в человеческой жизни года, не раз и не два, а вновь и вновь – ничтоже сумняшеся – выбирали из своей среды представителями тех, кто, по-видимому, менее всего их представлял.
Если их ораторы и распорядители как-то проявляли себя в отношении университетских дел, то только полным к ним равнодушием. Генри Адамс ни в молодые, ни во взрослые годы не выказывал и малейшей веры в университеты и не испытывал ни грана восхищения их выпускниками, ни европейскими, ни американскими; студентом он всегда держался в стороне от колледжа и был известен только сам по себе; все же остается фактом, что сообщество заурядных людей неоднократно выбирало его для выражения их общей заурядности. В глубине души удачливый избранник, разумеется, тешил себя и их – надеждой, что они, возможно, не столь заурядны, какими себя считают. Но это только лишний раз доказывало, что они вполне друг друга стоили. Они видели в нем своего представителя – такого, какой им нужен, он в них – грозный ареопаг – многократное повторение себя самого, бесконечное отражение собственных недостатков.
Так или иначе, избрание это льстило его самолюбию, и еще как льстило, прямо скажем, глубоко волновало, и волновало бы много больше, знай он, что вторично никогда в жизни ему не окажут подобной чести. В глазах девяти десятых его сотоварищей церемония выпускного акта была самой важной в жизни колледжа, а фигура оратора в этой церемонии – самой главной. В отличие от ораторов на обычных годовых актах оратор на выпускном акте выступал из общего ряда, и соперничать с ним мог только поэт. Заполнив до отказа большую церковь, студенты, их родители, друзья, дядюшки и тетушки вместе с прочими присными обихаживали девиц лет шестнадцати-двадцати, пожелавших выставить напоказ свои летние платья и свежие щечки, и тут, в жаре, от которой плавится бронза, все они час или два слушали, как облаченные в священнические ризы оратор и поэт вещают благоглупости, какие их недолгий опыт и мягкое начальство позволяли им изрекать. Что он сказал на выпускном акте в 1858 году, Генри Адамс вскоре забыл до единого слова, да и для воспитания его ума и сердца это выступление не имело никакого значения, зато он, естественно, помнил все, что сказали о нем. Ему особенно запомнилось мнение одного из его знаменитых дядей, который отметил, что для речи столь молодого человека в ней не хватает страстности. Молодой человек – не упускавший случая извлечь урок – тут же спросил себя, считать ли отсутствие страстности (риторика не в счет) недостатком или достоинством, так как в обоих случаях это было единственное, чему учили в Гарвардском колледже и что умели выражать те сто молодых людей, которых он пытался представлять. Другое замечание, принадлежавшее некоему пожилому джентльмену, пролило больше света на конечный результат его пребывания в колледже. Достойный джентльмен отметил, что оратор «превосходно владеет собой». Воистину так! Чему-чему, а умению владеть собой Гарвард учил. На протяжении четырех лет каждому студенту приходилось ежедневно появляться перед десятками молодых людей, знавших друг друга как свои пять пальцев. Даже самый ленивый малый делал доклады в различных обществах или играл в представлениях «Маисового пудинга», не говоря уже о выполнении всякого рода регулярных заданий, выступал перед аудиторией, которой не в пример другим в его последующей жизни было известно о нем решительно все. Три четверти выпускников Гарвардского университета охотнее согласились бы говорить перед Тридентским собором или Британским парламентом, чем играть роль сэра Энтони Абсолюта или доктора Оллапода перед разряженной в пух и прах публикой «Маисового пудинга». Самообладание было сильнейшей стороной питомцев Гарвардского университета, который действительно научил их выступать в одиночку, а поэтому они с крайним удивлением взирали на выпускников европейских университетов, дрожавших от страха перед публикой. В какой мере это можно было назвать воспитанием, Генри Адамс затруднялся сказать. Сам он готов был выступать перед любой аудиторией – американской или европейской; волнение только укрепляло его нервы. А вот было ли ему что сказать людям, это уже другой вопрос. Его знания равнялись нулю. Воспитание еще не начиналось.