В упоении от этих людей тот пишет: «Плюнем в лицо / той белой слякоти, / сюсюкающей / о жертвах Чека!» – и много, много столь же безобразного, что читать и сегодня, точнее именно сегодня, довольно противно. Горестный пафос «Воскресения» высвечивает сокрушительную правду: в истории нашей литературы нет другого поэта, который столь же страстно призывает к насилию и насилие оправдывает.

Про главного поэта революции написаны тонны книг, но писались они главным образом людьми, которые эту революцию или одобряли, или вынуждены были восхвалять. Взгляд Карабчиевского на Маяковского потому так суров, что тот рьяно приветствовал главную катастрофу России. Его не смягчает мысль, что идеалы поэта лежали не в страшном сегодня, а в идеальном будущем, где царит абсолют. Недаром он так увлекся «Философией общего дела» Николая Федорова, учение которого Светлана Семенова, исследователь его наследия, характеризовала как альтернативу пассивно-апокалиптическому сознанию. Маяковский утверждал, что работает на преображение мира, но Карабчиевский настаивает на том, что его устремленность в будущее шла от бессознательного страха смерти, преследовавшего его всю жизнь. Неверующий, он бунтует против смерти, срываясь в гнев, в ненависть – к ближнему, несправедливости мира, бессилию религии. Так в «Облаке в штанах», разочаровавшись в любви из-за предательства женщины, он решил, что «обезлюблена» вся вселенная. Его лирический герой хочет назначить любовь вселенским принципом, но не получается, отсюда надрывность и безысходность многих стихов поэта. Недоверчивому исследователю желание поэта нести людям слово истины кажется лишь лицемерной попыткой сделать из поэзии апостольскую проповедь. Именно в этой декларации – служение людям как цель искусства – он выявляет много противоречий, предъявляя к Маяковскому те же претензии, что к ненавистным комиссарам и чиновникам. Карабчиевский говорит об исключительности Маяковского, его странном величии, его непоправимой славе… Но настаивает, опираясь на свой добросовестный анализ: он – антипоэт, опасный для самого понятия поэзии.

Это не отменяет места Маяковского в поэзии. Карабчиевский честно признает: «…он довел свое обреченное дело до уровня самой высокой поэзии. <…> Его вершина пуста и гола, не сулит взгляду ни покоя, ни радости, – но она выше многих соседних вершин и видна с большего расстояния. Так будет всегда, хотим мы того или нет». И он прав. Кто отождествил себя с эпохой так убедительно, что время уже не существует без него? Маяковский – человек, полностью и не случайно сросшийся с античеловеческой системой, сам становится частью этой системы, и когда, по логике ее развития, оказывается не нужен, даже вреден, сам становится ее жертвой.

«У меня выходов нет» – слова из предсмертной записки Маяковского ложатся и на судьбу Карабчиевского. На ненависть к советской власти он истратил всю свою способность к ненависти, но не смог смириться с тем, что его жизнь со всеми ее нелепостями, драмами, радостями и надеждами как будто отменена перестроечным натиском. Он приветствовал свержения памятников очевидным злодеям, но не мог примириться с разрушением памяти. Пришелся ко двору перестройке с ее либеральными веяниями, однако мучительное противоречие между исторической необходимостью перемен и текущим существованием воспринимал драматически. «Я стал выездным, побывал в Канаде и Америке, но сказать, что у нас демократия, и это хорошо, я не могу. Потому что для матери, у которой убит сын в Карабахе, такая демократия – это ужасно».

Уехал в Израиль, но там только утвердился в своем убеждении, что жизнь вне России для него пуста и бессмысленна. «Я не знаю, смогу ли я что-нибудь сделать здесь, но то, что я там ничего не сделаю, это я знаю точно». Вернулся – и попал под волну, сметавшую его друзей и единомышленников в литературе. Прежних кумиров, Битова, Аксенова, Войновича, Солженицына молодые критики спешили списать в утиль, уповая на свежие литературные всходы. Однако Юрий Аркадьевич ощущал себя наследником тех эстетических и этических ценностей, которыми всегда жила русская литература. Он мог казаться даже архаичным в своем отношении к понятиям добра и зла, но эта архаика только и обеспечивает долгую жизнь в литературе. Писатель вполне современный по характеру своей связи с действительностью, Карабчиевский с некоторым недоумением относился к молодой прозе, не оспаривая, что среди ее авторов есть замечательно талантливые, умные, образованные люди. Но его настораживало, что все душевные и духовные ценности они пересматривали в духе его героя Маяковского, с тем же пылом, но с меньшим талантом, сбрасывая прежних писателей с корабля современности. Конечно же, во имя новой эстетики и свободы выражения. Образ писателя, возникающий за текстом, казался ему ужасным. Где-то он даже написал, что идет волна литературы «плохих людей». Такой литературы для себя он не хотел, а ту, что любил и ценил больше всего на свете, вымывало из сознания современников. Он написал пронзительные романы и повести, но они не были, как ему казалось, никому нужны. Он разговаривал с читателем как с другом, но таких собеседников оставалось все меньше: «Эпоха Маяковского лишь декларировала отказ от высоких и сильных чувств, новая эпоха его осуществила». Личность Маяковского отбросила тень не только на жизнь Карабчиевского, но и на смерть, обрубившую концы завязавшейся драмы. Это ли не проявление высших сил, «которые склонны к насмешкам и парадоксам, любят пародировать, передразнивать и ставить нас в дурацкое положение»?