Хотя на последних вечерах в ЦДЛ и во МХАТе Дорониной читал он свои стихи «Россия еще не погибла, пока мы живы, друзья», в отношении ближайших перспектив настроен был весьма пессимистически.

– Помнишь, Володя, лет двадцать тому назад ты сказал мне, что после падения советской власти будет худо? Когда ты давал мне читать рукопись «Последняя ступень» и я не согласился и тобой по поводу немцев? Ты сказал, придет мировое правительство.

– А… Да.

– Похоже, что так и случилось. Чего же теперь ждать?

– А все по плану, Саша, милый, все по их плану. Разорвать на куски, половину людей прикончить… Хотя у них может и не получиться. Жизнь, Саша, милый, непредсказуема. Ближайшее будущее еще можно увидеть, а дальше… – покачал он головой, – не дано нам.

Последний наш разговор был случайным и телефонным. Помню его дословно. Он позвонил из больницы в старый корпус Переделкина 14 марта 1997 года, а я оказался в этот момент рядом с телефоном.

– Саша, милый, это ты?

– А ты где, Володя, в больнице?

– Да.

– Как дела? Как ты себя чувствуешь? – я не знал тогда, что у него рак в тяжелейшей стадии.

– Ничего хорошего, Саша, милый, ничего хорошего. Вот хочу договориться с Лизой (медсестра дома творчества. – А.К.). Лежу здесь один час под капельницей, а что делать остальные двадцать три часа? Хочу домой. Она может ставить мне капельницу и дома.

– Сейчас, Володя, я ее найду.

– А Семена Шуртакова там нет?

– Нет, его здесь нет.

– Куда он девался? Дома его тоже нет. (Семен Иванович был в это время, кажется, в Малеевке, в другом нашем доме творчества. – А. К.)

– Можешь подождать, сейчас позову Лизу?

– Давай.

С медсестрой Лизой он договорился, она согласилась ставить ему капельницу и передала трубку мне.

– Ты когда думаешь приехать в Переделкино? – спросил я.

– Вот договариваюсь.

– Я тогда к тебе загляну.

– Да, Саша, милый, приходи. Хочу домой, – и он повесил трубку. Эту фразу – «хочу домой» он, как я узнал потом, говорил и Розе, и дочерям, и бывшим с ним в последние его дни друзьям. И вот теперь он дома.

Через двадцать дней он умер. А я подождал, подождал его в Переделкине, путевка кончилась – и уехал. Хоть я и не знал, что он в таком тяжелом состоянии, прощения мне нет. Надо было знать.

Когда был в последний раз у Розы Лаврентьевны, она рассказывала, как перед отъездом в больницу стоял он подолгу перед своими большими храмовыми иконами, стоял молча, прощаясь. Я старался это понять. Уходила жизнь, и с ней все, что любил, становилось ненужным, уходило куда-то вместе с ним, вместе с его жизнью. В последние годы лупила она по нему нещадно. Владимир Алексеевич очень переживал ограбление дома в Алепине. Украдены ведь не только иконы, утащили и старинные церковные книги, которые он собирал с такой любовью. Ему так стало обидно, что он в последние годы перестал туда ездить. Заработанные им за всю жизнь деньги враз пропали в сберкассе государства, обесценились более чем в тысячу раз, и жить стало не на что. Перед последним отъездом в больницу он позвал жену и дочерей и сказал, что, коли будет совсем трудно, он разрешает продать три иконы. Показал какие. Но Роза Лаврентьевна сказала мне, что ничего из дома не уйдет, ничего она не собирается продавать. Хотя жить в их доме-музее очень тяжело, уже несколько раз пытались квартиру ограбить, выжигали замок, снимали дверь с петель. Пришлось еще при Владимире Алексеевиче устанавливать на двери и окнах решетки, видеодомофон. Когда входишь в его кабинет, понимаешь, что это не просто квартира писателя, это драгоценное собрание предметов русской культуры прошедших веков. Не стану перечислять эту богатейшую коллекцию, вряд ли такой перечень поможет Розе Лаврентьевне сохранить ее. Что с ней будет – трудно себе представить. Наши власти не пойдут на создание музея Солоухина. Это дом Пастернака превращен в музей, едут и едут автобусы, куда везут экскурсантов, чтобы посмотреть на калоши поэта и на его старое пальто. Везут и везут туда одурманенных русских людей. А русскому писателю, великому русскому писателю (я настаиваю на этом слове) нерусское правительство памятник не поставит и музей его имени не создаст.