– Я, разумеется, как всякий порядочный человек, против неприличных запахов и предательства, – соглашаюсь я, старательно изображая пьяного недоумка.

– Ну вот! Вот ты и молодец, – разливает он по лицу радостную улыбку, а по рюмкам – коньяк. – Я тебя на той неделе с одним генералом познакомлю. Сам понимаешь, из каких структур… Так ты сам увидишь, что это за человек!

На его левый глаз наворачивается густая слеза и катится по бордовой щеке. Он размазывает ее кулаком и, всхлипывая, продолжает:

– Это не человек, Дима! Это одно сплошное золото. Ты увидишь его и заплачешь. От радости. И ты скажешь мне: Степаныч, какой человек! Какой человек!..

– Степаныч, а сколько этот человек народу в тюрьмах сгноил? – спрашиваю заплетающимся языком.

– А сколько надо! – чеканит внештатный чекист.

– А сколько? – шепчу я страшным шепотом. – Ну, сколько надо душ загубить, чтобы генералом… золотым сделаться?

Степаныч собирает глаза в одну точку и по синусоиде направляет этот красный луч лазерного прицела в мой правый глаз.

– А сам-то ты… не враг случайно? – с громадным усилием удерживая прицел своего бдительного взора на размытом пятне моего лица, вопрошает он.

– Валерий Степаныч, я думаю вам из моих анкетных данных известно, что если бы на мне было хоть пятнышко, – произношу я, поднимая палец к лепному потолку, – то мы сейчас не сидели бы здесь и не говорили… о любви к Отчизне.

– Это точно, – опускает он взор в тарелку с остывшим табачным цыпленком. – Нам всё известно! Всё про всех. Так что готовься встретиться с генералом. Зо-ло-тоооой… да.

Когда в конце недели Валерий Степаныч звонит насчет встречи, я говорю, что готовлю справку к заседанию коллегии главка. В следующий раз я делаю срочный доклад заму начальника главка. Потом начальнику… А потом – аж в ЦэКа КаПэ…, сами понимаете, где-то по большому счету, …эСэС. Эти слова на внештатника действуют парализующе, и он, проникаясь важностью момента, с трепетом отступает. А потом его увольняют за развал работы и раздачу квартир вне очереди…


…Печка в бытовке Пирата горит почти постоянно, потому как холодец варится долго, а поедается гостями помногу. Нигде такой печки видеть не приходилось. Соорудил ее умелец из бочки, бронзовой трубочки и старой сковородки. Заправляется печка соляром, который как в реанимации, каплями поступает в остывающее тело, где сгорает, рождая тепло. Пират круглый год одет одинаково – и в бытовке и снаружи – в старенькую телогрейку на грубый вязаный свитер. При его седой бороде и коренастой жилистой фигуре выглядит он импозантно. Взгляд у него пронизывающий и грустный. Пока я тщательно жую, он неторопливо рассказывает:

– Помереть я по всему должен был еще до войны. На первой посадке у меня обнаружился «тубик» – туберкулез, значит. Там на лесоповале нас ведь никто не щадил. Так вот был у нас один вольный поселенец – старый, как баобаб замшелый. По нации был он кореец. Так он меня и вылечил, сердешный. До сих пор ему благодарен, что аж до перестройки дожил. Была у него самая дальняя делянка. До нее от лагеря – часов пять по тайге. Потом нас там на всю неделю оставляли при одном едином вертухае. Да и тот за нами не смотрел. Куда уж там бежать? Кругом – волки, да чащоба на тыщи верст. Корейцу тому собак со всей округи таскали в обмен на белок и прочую пушнину. Приблудных шавок или старых сторожевых – ему было без разницы. Так он их без отходов употреблял в дело-то. А самое ценное для него были сало и мясо. Салом-то нутряным собачьим он меня и лечил. С тех пор я и жив благодаря собачьему салу. Ну, и мясцо собачье тоже в дело идет, и шкурка на одежку расходится. Да собачье мясо разве можно сравнить со свининой или курицей? Эти разную гадость жрут: и отходы свои, и падаль, и гнилье. Собачка – та из хозяйских рук все самое лучшее кушает. Вот и мясо у нее не в пример другому – лечебное. Да ты ешь, я еще добавки положу.