В разгар прений на задней скамье поднялся неприметный, до сей поры угрюмо молчавший депутат из провинции, в простом домотканом камзоле, с болезненным видом, с изможденным бледным лицом, с зловещим блеском в глазах. Это был Оливер Кромвель. Он ощутил в первый раз, что может сделать реальное дело. В его родном Гентингтоне преследуют его старого учителя Томаса Бирда. Он обязан его защитить. Он заговорил нескладно, но горячо:
– Доктор Алабастер в церкви святого Павла проповедовал открытый папизм. Достопочтенный доктор Бирд хотел урезонить его, тогда епископ винчестерский вызвал его к себе и приказал не перечить доктору Алабастеру.
Для начала и этого было довольно. Оливер вернулся на место. Он был весь в поту. Выступления продолжались. Более опытные ораторы громили наглый папизм и предлагали подать новый протест королю. Протест против чрезвычайного распространения папизма в Англии, Ирландии и Шотландии был принят – подавляющим большинством голосов. Естественно, за него отдал свой голос и Оливер Кромвель. Собственно, любые протесты представителей нации не имели никакого значения. Король мог произнести «быть по сему», и в этом случае протест получал силу закона, а мог попросту промолчать, и протест оставался всего лишь сотрясением воздуха и мертвой бумагой. Стало быть, не от чего было расстраиваться, однако беда состояла именно в том, что болезненно щепетильный король Карл каждый протест представителей нации воспринимал как личное оскорбление, как возмутительное посягательство на его неограниченные права, данные Богом, чего не должен делать истинно государственный человек. Протест против чрезвычайного распространения папизма он ещё стерпел кое-как, но протест против взимания не утвержденных парламентом пошлин в пользу королевской казны возмутил его до глубины души. Поистине, пошлины – это святое. Он благополучно собирал эти неутвержденные пошлины уже пятый год, представители нации протестовали, а он продолжал собирать и мог бы так же благополучно собирать до конца своих дней, не раздражая парламент ненужным, бессмысленным, бесполезным негодование. Он же вознегодовал. Он потребовал утверждения пошлин. Он пробовал убеждать, он угрожал, а в сущности суетился без малейшего смысла. Представители нации ответили тем же: они извинились, но отказали, на этот раз просто-напросто не желая привести никакого резона. Они саботировали, они издевались, ничего иного они предпринять не могли.
Король понял: они не хотят с ним говорить. Он мог бы вернуться к петиции о правах, ведь однажды он её принял и лишь задним числом, неприлично, тайком, её отменил. Возвращение к ней остудило бы праведный гнев представителей нации, король добровольно возвратился бы на путь чести, сотрудничество короля и парламента могло бы возобновиться. Но коса уже нашла на камень. Король мог сколько угодно по своей прихоти ронять свою честь, но не мог позволить, чтобы ему на это указывали. Второго марта он послал объявить, что заседания парламента прерываются на неопределенное время. Он откровенно заявлял свое право: даю вам говорить, когда мне это нравится, и не даю вам говорить, когда мне это не нравится. Такого ущербное право всех недальновидных, упрямых людей. Уж лучше бы он совсем не давал говорить, а если уж дал говорить, ему оставалось набраться мужества выслушивать то, что ему говорят.
Огонь раздора ещё только занимался и тлел – король плеснул масла в огонь. Представители нации точно взбесились. Они повскакали со своих мест и закричали, заорали, завопили все разом, в этом гаме невозможно было ничего разобрать. Когда же первая волна бешенства поулеглась, не потерявший хладнокровия Джон Элиот предложил не покидать этого зала до тех пор, пока не будет принят протест против всей незаконной, противной интересам нации политики короля. Вторая волна бешенства потрясла зал заседаний. Со всех сторон посыпались предложения, одно другого решительней, непримиримей и злей, которые могли только усилить вражду между парламентом и королем. Заслыша возмутительные призывы, председатель Джон Финч объявил, что в полном согласии с повелением короля он не может допустить ни прений, ни тем более голосования какого-либо протеста. Ожесточенные прения продолжались. Он встал, что означало конец заседания. В порыве негодования его окружила возбужденная толпа депутатов. Холс и Валентайн силой усадили Джона Финча на место, крепко держа его за руки, Холс при этом кричал: