Ему всё чаще хотелось забыться. Он устраивал многодневные охоты на лис. Ему полюбились ловчие птицы. Он сажал сокола на толстую кожаную перчатку и целыми днями пропадал на болотах, выслеживал уток или гусей и с замирающим сердцем следил, как пернатый охотник, сложив крылья, падал камнем и наносил смертельный удар. По зимам, когда кончались охоты, ему стало скучно. Библия больше не открывала того, что он искал. Воскресными вечерами он всё чаще отправлялся в таверну. Там ждала его дружеская компания, доброе пиво и бестолковая, но приятная болтовня. Ему нравились тяжеловесные деревенские розыгрыши, он сам любил пошутить, порой прибегая к тем разудалым намекам и выражениям, которые совестно ляпнуть при дамах. Порой его веселье становилось судорожным, крикливым, точно он отгонял от себя какую-то неприятную мысль. Неприметно пиво заменилось на херес, но и херес только больше его веселил, и пьян он никогда не бывал. Он тал поигрывать в кости и в карты, чего Роберт Кромвель не желал своим детям как последнего зла. Он оказался азартен, но его разум всегда оставался холодным, и он обыкновенно выигрывал, сначала мелкие суммы, которых хватало на пиво и херес, потом страсть к игре стала одолевать, и порой он выигрывал и тридцать, и сорок, и пятьдесят фунтов стерлингов, громадные деньги для Гентингтона, где годовой доход горожанина редко доходил до трехсот.
Так прошло несколько лет, года два или три. Он очнулся внезапно. Его как будто ударило, как будто бездна растворилась у него под ногами. Одна простая мысль сверкнула в его голове: истинно сказано, что избран лишь тот, кто успешен в делах, но ведь избран лишь тот, кто успешен в добрых делах, а он какой уже год успешен только в бесовских забавах, ибо охоты, кости, карты, вино даны нам не Богом, но дьяволом. Как он живет?! Как попал он во мрак и как свет праведной жизни стал ему ненавистен?! Как превратился он в грешника и стал, может быть, первым из них?!
Для него настало черное время беспросветных мучений. Он тяжко страдал оттого, что сбился с пути, и ещё больше страдал оттого, что не знал, как ему воротиться на праведный путь, на который наставляли его и отец, и Томас Бирд, и Сэмюэль Уорд, и бродячие проповедники, на день ли два заходившие в Гентингтон. Он снова не спал по ночам, а если ненадолго погружался в полусон-полубред, ему снились страшные сны. То из кромешной тьмы выступал поганый Тофит, скалил редкие зубы и тянулся к нему когтистыми лапами, то он видел черный громадный крест, воздвигнутый на главной площади Гентингтона, и был тот крест так необъятно-высок, что не было видно домов, а церковь Иоанна Крестителя представлялась детской игрушкой, но самое ужасное таилось в том, что крест был пуст, он же знал, что это крест, на котором язычники распяли Спасителя, он силился увидеть Его и видел одну перекладину, которая вдруг отступала и таяла вдалеке, на месте креста вырастали дома, и в конах домов не светилось огней.
Он кричал, пробуждался и вскакивал, ошалело глядя перед собой. Следом за ним вскакивала взъерошенная Элизабет, таращила глаза, причитала, тормошила его, гнала служанку за доктором и рыдала над ним. Добрый доктор осматривал его с должным вниманием, считал пульс, трогал голову мягкой рукой, что-то изъяснял об ипохондрии, о неподобающей меланхолии, прописывал пить на ночь отвар зверобоя, валерьяны и мяты, качая головой и вздыхая, и как было доктору не вздыхать и не качать головой, когда больной был высок ростом, широк в плечах и в груди, с мясистым лицом и крепкими кулаками, под которые лучше не попадать, откуда тут привязаться болезням, более свойственным истерическим женщинам в обычный период кровей.