С первого же дня из-за своего повышенного интереса к философии, а точнее – к теософии, Василий немедленно приобрел кличку Гегель, и теперь люди, подарившие ему материальные средства, любопытствовали:
– Как же ты, Гегель, из тайги выскребся? Да еще в ночь тогда канул.
– Тайга – обитель, – откровенно мудрил Василий. – А в обители и во мраке – свет.
– Хм… О-би-тель, – напевно повторял вопрошатель, будто слышал это слово впервые.
– А вроде позвал кто. Голос был.
– Хм… Голос, – усмехался сезонник и скреб коричневым кургузым пальцем под фуражкой. – То у тебя, видать, глютики были, а не голос. Ошивался четыре месяца где?
– Сначала песцов харчевал одному буржую. Потом в Москву летал.
– В Москву-у? На кой она тебе, Гегель, Москва?
– Спросить.
– Чего спросить?
– Когда правда будет.
– Ну, и спросил?
Тут Василий сиял.
– А то… Спросил. А как же.
– Ну?
– Сказали – скоро.
– Кто сказал?
– Один военный в Кремле, – не выдал Василий.
– А тебе-то, правда зачем?
Василий хмурился.
– Без правды род гибнет.
– Чего? Какой такой род?
– Какой, какой, – недовольно бурчал Василий. – Российский.
– Российский, – задумчиво произносил работник тайги. – Это что тебе, сыр?
– Сам ты сыр, – обижался Василий. – А насчет правды я еще в ООН написал. Пересуде Куэльеру. Лично.
– Да, Гегель, – уважали Василия рабочие. – Видать, ты натуральный Гегель. Прописан-то где?
– Да где жа. На Колыме.
– И жена есть?
– Есть. Куда ей деться.
– Как же она тебя терпит? Ведь ты, Гегель, цыган.
– Она кроткая, – улыбался Василий. – Божественная женщина.
Сезонники полюбили Василия за то, что он дурачок, и пригласили отпраздновать с ними победу над сеном.
Праздновать решили в проверенном, не прохожем месте, в одинокой избе на берегу океана у Захара-полицая. В свое время Захара не расстреляли только за то, что он не зверствовал и даже умудрялся передавать кое-какие нужные сведения для подпольщиков. Однако в некоторых операциях не выдержал, поучаствовал поперек партизан. Потому в сорок шестом отправился на вечное поселение в колымскую, ледяную глушь. Тут Захар погоревал о проклятой войне и о своем, таком постыдном в ней участии. Но обжился. Зимой охотничал, летом подавался в рыбсовхоз. Была у него тут и жена, адыгейка, баба таежная, умелая, работящая. Ан вот взяла и ни с того ни с сего без всякого предупреждения померла. Так стал Захар на старости лет бобылем. К нему-то по давней дружбе и направлял Хирург свой праздничный отряд.
В пути выявилось, что пришлый Василий хромой на обе ноги. За свое всеядное влечение к правде и религии он, по его словам, в молодости отбывал кое-какой срок, нарвавшись на истинных марксистов. В лагере на философа обрушилось дерево, но благодаря счастливой звезде Василия, уклонилось чуть в сторону и пало только ему на ноги.
Хирург сразу определил дефект человека и взял с его плеч тяжелый рюкзак с провиантом и вином, позволив Василию нести менее громоздкие вещи плюс портфель с резиновым зайцем. Заяц, как обнаружилось, тоже являлся предметом идеализма, можно сказать, мистики, олицетворяя покорность и кротость. Но мистику Хирург почитал с давних пор за тайную энергию добра, так как сам, не имея инструментов, лечил лагерных больных одним желанием сердца, что целебным теплом стекало на страждущих с его изуродованных рук.
В ленинградской предвариловке Хирургу чуть было не вышибли мозги, отчего потом многое забылось. Он, Хирург, идя, тем не менее, окольным путем, по новой дороге, добрел до того, что есть на свете некая тайная музыка, которая сверху заряжает через позвоночную антенну одного человека, от того поет другому, от него третьему и дальше. И каждый пользуется этим неслышным хором как скрытым языком. Есть и тот, последний, кто тихо посылает мелодию обратно вверх, чтобы налить ее новой силой. Вот тогда, – понимал Хирург, – все происходит заново, и всякий человек, и все люди, согретые тайной музыкой, сплетены с ней, как цветы в венке. Жаль только, не все слышат ее, способную покоить и врачевать…