До самого звонка Мори-сэнсэй, ещё более растерянный, чем обычно, изо всех сил старался переводить несчастного Лонгфелло. «Life is real, life is earnest[30]», – читал он, будто умоляя о чём-то, и с бледного лба градом катился пот; у меня в ушах до сих пор звучит его срывающийся голос. Но чтобы расслышать в нём одном голоса множества несчастных, требовалось куда больше мудрости, чем было тогда у нас. Многие в классе скучали, кто-то откровенно зевал. Тщедушный Мори-сэнсэй, стоя у печки и не обращая внимания на снегопад за окном, продолжал выкрикивать, размахивая хрестоматией, словно в голове у него заело шестерёнки: «Life is real, life is earnest – life is real, life is earnest!»

Семестр закончился, и больше Мори-сэнсэя мы не видели, что нас совершенно не опечалило и даже не то чтобы порадовало – мы остались равнодушны. С тех пор минуло семь или восемь лет, я успел поступить в старшую школу, потом в университет; чем больше я взрослел, тем реже вспоминал о существовании учителя Мори и ничуть об этом не жалел.

Однажды, осенью того года, когда я окончил университет… впрочем, это было уже в начале декабря, когда ивы и платаны на бульварах шумели жёлтыми листьями, в туманный вечер после дождя.

Мне наконец удалось найти в букинистических магазинах Канды пару книг на немецком – их стало трудно заполучить, когда в Европе началась война, – и я, прикрываясь воротником пальто от пронизывающего холодного ветра, шагал по улице. Очутившись перед большим книжным магазином «На- канисия», я вдруг почувствовал, что хочу посидеть в оживлённом заведении и выпить чего-нибудь горячего – и зашёл наугад в первое попавшееся кафе.

Оно, однако, оказалось совсем маленьким и пустым. Внутри не было ни единого посетителя. Позолоченные сахарницы на мраморных столиках отражали холодный электрический свет. Ощущая себя обманутым, я выбрал место у зеркала. Я попросил кофе и, вспомнив, что у меня есть сигара, раскурил её – правда, не раньше, чем извёл несколько спичек. Вскоре передо мной появилась чашка дымящегося напитка, но настроение не улучшилось – на душе было так же мрачно, как на улице. Помимо всего прочего, в букинистическом я купил один известный философский трактат – но шрифт в книге был мелкий, и, как мне ни хотелось поскорее приступить к чтению, при попытке сделать это в кафе заболели глаза. Ничего не оставалось, кроме как, откинувшись на спинку стула, пить свой бразильский кофе, курить гаванскую сигару и бесцельно разглядывать отражение в зеркале перед носом.

Там в холодном резком свете, будто декорации на сцене, виднелись лестница на второй этаж, противоположная стена, выкрашенная белым дверь, афиши концертов – а кроме того, мраморный столик, большой горшок с сосной, люстры на потолке и массивный газовый камин, выложенный изразцами. Около него столпилось несколько официантов, которые о чём-то беседовали. И тут… покончив с осмотром интерьера, я перевёл взгляд на болтавших официантов и с удивлением заметил, что все они обступили единственного гостя за столиком. Сперва я, видно, не обратил на него внимания, подсознательно приняв за повара или управляющего. Но изумило меня другое. В зеркале отражался только профиль, но и блестящая, как страусиное яйцо, лысая голова, и затёртый, выцветший сюртук, и неизменный лиловый галстук сразу дали мне понять – передо мной Мори-сэнсэй.

Я подумал о годах, прошедших с нашей последней встречи. Между школьным старостой, который штудировал хрестоматию, и молодым человеком, кото- рый сейчас пускает клубы сигарного дыма, была, безусловно, огромная дистанция. Но над Мори-сэнсэем, пережившим свою эпоху, всесильное время было уже не властно. Вечером за столиком кафе, окружённый официантами, он выглядел абсолютно так же, как с утра в классной комнате перед школьниками. Даже лысина не изменилась. Даже лиловый галстук. И пронзительный голос… кстати, если уж на то пошло – этот пронзительный голос, похоже, деловито что-то объяснял. Я невольно улыбнулся и прислушался, забыв о своём дурном настроении.