Да ведь после подобных состояний от брака с Природой или хотя бы с Италией, которая, по вашему неоднократному при мне признанию, представляется вам черноокой женщиной в пурпурном плаще, – какое убожество чувству может дать любая женская персональность, будь она хоть столь дарами осыпана, как, к примеру, Смирнова-Россет, смуглая ласточка, воспетая самим Пушкиным… Дражайший мой, – Пашка гнусил уже в самое ухо, – при Александре Иванове, помните, вы помянули (мое присутствие вам было не в счет), что эта Смирнова как-то сказала вам: «Уж не влюблены ли вы в меня?» А вы за одну эту мысль столь великое возмущенье учуяли и как бы лишенье свободы, что прекратили ее дом лицезрением на долгий срок времени? И, как признавались, приравняли ее в воображении к штаб-офицерше, которая подпоручику своему сказать может: «милашка!». Конечно, Смирнова, чарующая и отменно умная женщина, так вам не сказала. Это злобно сказали вы себе сами.
Но уже за одно то, что могли так сказать, ненавидели ее долго и при встрече с ней мыслили в злобе: милашка…
– Лгун, пасквилянт… – задыхался Гоголь и, собрав силы, оттолкнул к дверям Пашку.
– Помилуйте-с, Николай Васильич, ни капли не лгун, а всего-навсего ваша памятная книжка-с! Еще в «первый петербургский период», как про вас пишут теперь в биографиях, на вашей квартирке вас дозирал-с! Еще там, на Морской улице, отмечал я, какой вы любитель в других править низшей стихией, чтобы самому быть с волшебною силой Цирцеи и тихесенько хохотать, как они себе, землячки, доведенные вашим хохлацким перцем да салом до последнего взвода, хрюкают пятаками.
– Вон отсюда, вон!
Гоголь вскрикнул, привстал и вдруг осел, смертельно бледный, без чувств.
Шехеразада вмиг налил воды из графина, прыснул в лицо.
– Может, вам раздеться помочь, свести в постель?
Он говорил без фиглярства, и лицо его так изменилось, что, придя в себя, Гоголь принял его за врача и охотно из рук его выпил воду. Потом откинулся на спинку кресла и долго не мигая смотрел в одну точку.
Шехеразада раскланялся церемонно и сказал:
– Спокойнейшей ночи, Николай Васильич!
Однако, подойдя уж к дверям, опять не стерпел.
– Не беспокойтесь, дражайший мой, – с отвратительной фамильярностью сказал он, – я вошел так, что меня никто не видал-с, и наш разговорчик в учебную хрестоматию не включат.
А в заключенье от консула – conseiller – вам совет: если вы над смертными хотя в единой точке уже вознеслись и не вкушаете от корыта-с, то надлежит вам, для оправдания себя, вознестись и прочим всем над низкой перстью: да, да. Рейсбруг Восхитительный жил в лесочке, отшельником, Симеон-столпник на столпе стоял-с. И заметьте себе, на одной лишь на правой ножке, левую, ту, что от лукавого, он поджимал-с, и в вёдро и в дождь поджимал. Вот и вам, первейший наш сочинитель, не до содомского, а до святого конца надо бы! А исходная точка одна-с, хе-хе, одна… адью вам!
Шехеразада толкнул дверь и исчез.
Гоголь долго сидел неподвижно. Потом встал, пошатываясь прошел к двери, накинул железный болт. Сейчас он уже боялся, чтобы кто не вошел. Вдруг он выпрямился, глаза его чудно сверкнули. Иным, легким и твердым шагом прошел он к своей конторке, обмакнул перо и, как всегда стоя, начал писать:
«О сердце мое… сердце, исполненное нежности и пламени небывалых…»
Раздался тихий и сладостный смех… в его комнате стояла Италия. Да, он знал ее, эту сверкающую черноглазую красоту в пурпурном плаще!
Схватившись дрожащей рукой за ящик старинной шифоньерки, он невзначай его дернул. Выпало в беспорядке белье, расшитые шелком подтяжки, носовые платки и фуляры той нежнейшей желто-розовой розы, какими окрашены с внутренней стороны огромные раковины-красавицы Средиземного моря…