– Вот… – начал он, кашлянув в целях сохранения достоинства, – как раз примус бы мне починить! Вчера еще был в исправности, знаете, а нынче течет поверх горелки, а не горит.
– Покажьте, должен я осмотреть ваш примус, – хмуро отозвался Пчхов, выходя из-за верстака.
– В таком случае я и занесу его как-нибудь мимоходом. Моя фамилия, видите ли, Фирсов… невдалеке живу, – подозрительно заторопился гость. – Как случится идти мимо, кстати и притащу… а пока вот забежал познакомиться. Сугробистое, знаете, время! – И, наконец не выдержав неприязненного молчания, спиной попятившись в дверь, почти бежал от Пчхова.
Артемий метнулся к окну, но не доследил клетчатого демисезона и до противоположной стороны переулка: мельканье снега застилало окно.
– Фигура! – качнулся после минутного молчания Николка.
– Все шнырют, высматривают!.. Эх, голова у меня от холоду ломится, застудил на Сахалине, вот башлык завел, – недовольно бурчал Артемий, с бородой закутываясь поверх шапки. – Смотри остерегайся, Пчхов!
– А мне остерегаться нечего, моя жизнь заметная. У всех на виду моя жизнь! – бормотал Пчхов, снимая брезентовый передник.
Наступал полдневный час обеда и передышки в железных трудах Пчхова. Он загасил свою горелку и постоял минутку, как бы прикидывая на глаз, сколько еще грохота таится в железном ломе вдоль просырелых стен мастерской. Лицо у него стало сосредоточенное, прислушивающееся.
– Ползает в ухе-то? – пошутил Николка по уходе Артемия, поднимаясь со своего обрубка.
– Играет с безделья!.. – в голос ему откликнулся Пчхов, а думал о Фирсове: ни в наружности, ни в потрепанной одежде посетителя не нашел Пчхов ничего предосудительного и, хотя повод для визита явно был придуман Фирсовым, сожалел теперь о не состоявшемся разговоре с ним.
«Мастер Пчхов, человек с Благуши! – так год спустя захлебывался в повести своей Фирсов. – Как нужен был людям этот до смущенья пронзительный взгляд из-под нависших татарских бровей, – про них шутила московская шпана, будто он их мажет усатином. К нему тащились за человеческим словом виляющие и гордые от обиды, загнанные в последнюю крепость бесстыдства, потерявшиеся в самих себе. Порой посмеивался над ними Пчхов, но он принимал жизнь во всех ее проявленьях не только на взлете, но и в падении, чем и объяснялась его привычка улыбаться на весь мир. Он не оттолкнул Митьку, когда тот, опустошенный и отверженный, постучался к нему однажды ночью. Он не пинал и Агея, хоть и желал ему смерти, как мать неудачному детищу. Он приютил впоследствии и питал трудами своих рук Пугля, скинутого на дно. Да и многие иные, бессловеснейшие и бесталаннейшие из земноногих, находили у Пчхова ласку, никогда не обижавшую.
А внутри себя был спокоен, как спокойны люди, видящие далеко. С молодых лет, имея особую склонность к сосредоточению и тишине, полюбил мастер Пчхов деревянное ремесло, самую стружку, весело и пахуче струящуюся из-под стамески, возлюбил. Украдкой верил он в край, где произрастают золотые вербы и среброгорлые птицы круглый день свиристят. Так не для того ль, чтоб плодотворней насладиться впоследствии великим благом тишины, и обрек он себя на слесарное дело и общенье с неспокойными людьми?
А когда достиг наконец желанного безмолвия, – сказано было в фирсовской повести, – и лежал вытянутый и строгий, как солдат на царском смотру, то вся Благуша, оторвавшись от дел, глазела в окна, как провозили его мимо все по той же бесконечно длинной и скучной улице. И за гробом шел один только Пугль. одичалый и опустившийся от уже последнего сиротства. И все отметили тайком, что Митька Векшин, друг его сердечный, не примчался проводить старика на кладбище…»