Только потом узнал я, что в былые времена затащил туда дядя сруб три на три и затопил по весне, запустив опосля в него то ли мормыша, а то ли малинку, так что окунек там завсегда табунком держался. Ныряя лет через двадцать в этих местах с аквалангом, не смог отыскать сие заветное место, а жаль. А еще более было жалко дядю Петю, сгинул он по-глупому – по пьяни потащился к своей полюбовнице в деревню Барановку, что подле Ревды, да и не уступил по лихости дорогу паровозу. Господь ему судья…

Пятьдесят третий

Сталин умер. Как гром среди ясного неба. Почему-то все мы считали, что он вечен, – так его славословили и обожествляли, что вся наша ребятня представляла его какой-то огромной стальной и непоколебимой глыбищей. Рыдали училки и пацаны, размазывая по лицу слезы и сопли, никто не мог представить себе, как же можно далее жить без Отца Всех Народов. Однако жилось. И не просто, а круто. Грохнули Берию. И началось… По Городку прокатилась волна самоубийств, в каждом корпусе кто-нибудь да стрелялся.

Вот и у нас, прямо в соседях, дверь в дверь, застрелился капитан Микишев, веселый такой дядька, с девчонками-погодками которого мы обычно хороводились. Но получилось у него как-то неудачно, сразу не помер и, лишившись голоса и подвижности, медленно помирал у себя дома, что-то нечленораздельно мыча и с трудом вращая глазами. Потихонечку от взрослых, его дочери водили нас, вмиг как-то сразу утихомирившихся, к себе домой, и мы со страхом и любопытством разглядывали запрокинутое белое лицо бедолаги, так глупо не рассчитавшего «директрису». Маялся он пару недель, а потом тоже помер.

Опосля в стране началась какая-то чехарда наверху, отголоски ее докатывались и до Городка, да плевать нам уже было по большому счету на всю эту возню. Отсохло все как-то сразу. Свои пацанские заботы одолели. Вон Витек из третьего подъезда засандалил себе такую рогатку из стибренной где-то сталистой проволоки. Закачаешься…

Мама

1920-й. Голод. Мрут селами крестьяне Поволжья, да и здесь, на Урале, деревня перешла на лебеду да крапиву. Угораздило же мою маму уродиться в эту страшенную пору, через три месяца после жуткой погибели своего отца Никифора, пришибленного насмерть на лесоповале хряпнувшейся нежданно огромной лесиной.

И осталась моя бабка Агафья Васильевна с пятью деточками одна-одинешенька. Старшенькие-то, Димка и Зинка, еще как-то перебивались, шкуляя кой-какую жратву по таким же горемычным соседям, да и лес еще кое-как подкармливал, а уж как накатила зима, совсем худо стало, отошли, царство им небесное, один за другим средненькие братец с сестричкой, а сама Агафья, доселя отстаивавшая все заутренние и истово бившая земные поклоны за здравие малолеток в старенькой сельской церквухе перед старинной иконой, как-то в порыве отчаянья взвыла, слезно умоляя Господа Бога сохранить дитя малое, которое медленно угасало, завернутое в тряпье, по причине кончины засохшего где-то в тощих грудях молока. А когда уж стало совсем невмоготу, моя бабка прилюдно, глядя в светлые спокойные очи Пресвятой Богородицы, последний раз в своей жизни перекрестилась и, запрокинув голову, упялившись обезумевшими глазами в небеса, послала боженьку на три буквы… Несколько минут, упав ниц, ждала неминуемой божьей кары и, так и не дождавшись, шмякнула слабо попискивающий сверток на зашарканный стол председателя сельсовета со словами: «Ить твою мать, Степаныч! Пущай теперя твоя партия девку титькой кормит, а я топиться пошла». И уже через несколько минут она была взята на службу сельсоветской уборщицей, получив «аванец» в полмешка проса, на котором и протянули они кое-как до весны.