С тех пор каждый раз, когда мисс Ангус приходила меня навестить, я рассказывал ей о путешествии, в котором побывал прошлой ночью. Иногда мы оставались на борту или снова кружились среди обломков «Перпетуи»; иногда мы возвращались в те дни, когда я блуждал по Новой Зеландии. Несмотря на то что, пока я говорил, мисс Ангус ни на секунду не оторвалась от шитья, она испытывала видимое умиротворение и даже удовольствие от моих глупых историй.

После недели подобных приключений я стал бояться, что своими россказнями о странствиях по свету совсем сбил мисс Ангус с толку. Излагая их, я не придерживался какого-либо порядка – в сказках его обычно не бывает, к тому же в моем обездвиженном существовании мне трудно совладать с памятью. Пока моя жизнь тянется так медленно и причиняет такую боль, а весь мир сжался до этой постели, четырех стен и окна, время ведет свою игру. Я не могу встать, даже чтобы справить нужду, поэтому вся благопристойность летит за окно вместе с разумом, хотя я нахожу, что проговаривание воспоминаний в какой-то мере смягчает мои видения. Иногда мисс Ангус хмурится и спрашивает, где находится тот или иной остров, что я подразумеваю под словом на незнакомом ей языке или морским выражением. Хотя, боюсь, мои уточнения для нее бесполезны. Она никогда не бывала на другом берегу Темзы, у нее нет собственных впечатлений о мире за пределами центра Лондона. Возможно, самым чудным местом для нее оказалась бы моя родина, где – в то время, когда я ее покинул – не было ни высоких зданий, ни поездов, ни выставочных залов или галерей, ни дворцов, разве что редкая газета или экипаж. Я был всего лишь мальчишкой, полудиким и совершенно потерянным, и мир вокруг был лесом, не размеченным на карте. Я знал, что существует торговля и корабли – конечно же, такие вещи были мне известны, – но я не мог представить себе мир, который практически целиком состоит из таких вещей.

Мое самое раннее воспоминание – это сплошная зелень вокруг, сваленные в огромную кучу листья, рядом работает мать, и еще больше зелени, стоит мне поднять взгляд. Я вижу широкий зонт дерева ponga, и нас окружают его многочисленные братья и сестры. Все в брызгах света, пробивающегося сквозь разрывы в навесе из древесных крон. Мать разминает формиум[4] до тех пор, пока тот не станет мягким, а затем переплетает листья друг с другом. Не могу сказать, что она плетет в тот день. Мать часто плела wariki – циновки, которыми мы выстилали полы в домах и на которых спали. Или kete[5] – плести их было быстро и просто, и они были прочные, – чтобы складывать в них еду или переносить домашний скарб. Долгими зимами плели накидки – мне это запомнилось, потому что волокна muka[6] были такими мягкими, а мать не разрешала мне их трогать, хотя сколько угодно позволяла играть с широкими зелеными листьями до того, как из них вычесывали мягкие пряди.

Нет, в тот день это точно была kete, что-то простое и легкое. Было тепло, потому что я не помню, чтобы наши движения сковывала какая-нибудь одежда или накидки. И все же от подлеска шел запах влажной земли и преющих листьев, запах, говорящий не о разложении, а о новой поросли. Я играл, подражая матери, поднимал листья и складывал их друг с другом, хотя у меня они тут же распадались обратно вместо того, чтобы остаться единым целым, как у нее. Даже Ну, моя сестра, пыталась мне помочь, но у меня на уме была просто игра, а не конкретная цель, поэтому мои неудачи доставляли мне такое же удовольствие. Когда я забредал далеко, Ну бежала за мной, резко окликая, и отчитывала, если я не слишком торопился обратно. Когда я устраивался на одном месте, она пыталась работать над собственным плетением. Иногда вниз слетались попугаи kaka, чтобы схватить что-нибудь из обрывков наших забав. Иногда птички tui поливали нас трелями, как певцы в опере. Мы разговаривали с ними, словно знали их язык. Может, так оно и было. Это был наш мир. Мы слушали и пытались отвечать, и сестра развлекала меня своим подражательством, пока мать работала.