Войдя в избу, остяки поклонились князю, высыпали из тороков меха, завалив ими весь земляной пол избы. Никогда до этого Сережка не видал столько мехов. Тут были не только лисы и куницы, – а за ними чаще всего охотились деревенские добытчики, – но и соболь и кидус. Больше же всего было белых шкурок горностая с черными кончиками на хвостах.
Долго сидели остяки на земляном полу, привалясь к стенке, натертой за многие годы до блеска. Чуть выше отлакированной полосы была полоса жирная, лоснящаяся – там, где черные прямые волосы гостей прикасались к четвертому венцу избы. Гости были сердитые, голоса их звучали все громче и громче. Сережка спрятался за спиной Каркудинова, но больше всего он испугался, увидев, как из красных глаз Каркудинова потекли по морщинистым коричневым щекам крохотные мутные слезинки, которые старый сказочник так и не стряхнул, не стер, будто пропали у него силы. Потом гости ушли, а Сережка долго еще сидел в избе и слушал, как трудно дышит старик. Мальчик ждал, не зажжет ли сказочник огонь в кованом светце с тремя щипцами, в которые вставляли лучину. Но старик не двигался и молчал.
Когда уже стало совсем темно, старик вдруг окликнул его:
– Сергуня, в чьем доме комиссар живет?
– У Никитиных, – ответил Сережка.
– Проводи меня к нему.
Старик поднялся, вздул огонь, зажег светец, – все это делал он неторопливо, обстоятельно, как и раньше, но Сережка видел, что медлительность старика происходит от слабости, и осторожно сказал:
– Дедушка, может, утром-то легче идти?
– Не только свету, что в солнце, парень, – непонятно ответил князь и подал Сережке один из больших, но легких и мягких мешков, набитых мехами. – Этот вот ты понесешь, а этот – я. – И так же непонятно добавил: – Дитячье сердце, что птенец, – мягкое да пушистое, может, рука не сожмет, побоится.
Сережке показалось, что старик заговаривается, и он испугался. Но ведь и сказки его иной раз было трудно понять. И Сережка пошел впереди князя, который по вечерам плохо видел из-за куриной слепоты, нападавшей на него по осеням и веснам. Старик нес большой мешок, прихватив его левой рукой через плечо, а правой держался за Сережку.
У дома Никитиных Сережка постучался в окно горницы, где жил комиссар. Дверь распахнулась, комиссар вышел на крыльцо с лампой и осветил пришедших, прячась до поры в тени и держа лампу далеко от себя. Сережка прошел вперед, таща князя, совсем ослепшего от яркого света и поводившего головой, как старый петух.
– Что тебе, князь? – грубовато спросил Саламатов.
– Прими гостя, комиссар, – тихо ответил старик.
Он вошел в горницу, огляделся, присел на лавку, вытряхнул из мешков меха.
– Вот! – сказал он.
– Что «вот»? – спросил комиссар.
– Народ подарок шлет, – сказал старик, низко кланяясь. – Плохо народу, совсем плохо, помирает народ. Дай товар народу: муки дай, сахару дай, мануфактуры дай, вина мало-мало дай. Умирает народ, не только старый, а и маленький народ умирает. Умрут, кто останется?
Саламатов вскочил со стула, подошел к столу, схватил кусок хлеба и повернулся к старику.
– Ты что, князь, или совсем ум потерял? Ты погляди, что я сам ем? Видел, видел? – Он крошил перед лицом старика хлеб, рассыпавшийся, как песчаный, от примеси мха и коры. – А это видел? – Он хлопнул себе по дерюжным штанам, сшитым на манер галифе, дернул ворот гимнастерки из холстины, окрашенной ивовой корой в желтый цвет. Отряд Саламатова почти год не получал никакого довольствия и обмундирования и жил только за счет добровольных отчислений граждан уезда.