Диана опускает взгляд, механическим жестом поднимает верхнюю банкноту и закручивает вокруг среднего пальца. Остальные пальцы сжимает, словно… словно показывает неприличный жест?!

У меня вытягивается лицо. Конечно, я не ожидал, что Диана запоёт канарейкой, едва получит лайк, но предпочёл бы приём потеплее. В голове судорожно мелькает: отшутись, улыбнись, красиво уйди, – но затем что-то непоправимо обрывается. Лопнувшей струной я пролетаю через кафе, дёргаю дверь на себя, от себя и, мазнув кровью ручку, ныряю в вечернюю мглу.

Крыльцо.

Снег.

Ветер.

Машинально я ищу рану на руке, и только у церковного киоска мне вползает склизкая, неприятная мысль: пальцы окрасила чужая кровь. Чужая! Из пореза Дианы.

Я ещё могу вернуться, ещё могу изменить день: там, в прошлом. Сказать правильные слова, объяснить, что не участвовал в дурацком «выпуске», собрать осколки, промыть Диане ладонь, сказать…

В настоящем – здесь, сейчас – всё уже случилось. Я разозлился и ушёл домой. От этой необратимости меня разрывает на части, ибо теперь на моём фото чернеют две дырищи вместо глаз.

Я отворачиваюсь от снимка и понимаю, что все смотрят на меня. Доносятся тихие голоса: «Фролкова… Фролкова…». Не зная, куда деться от этих лиц, от этих шепотков, я иду к своему месту.

Грохает открытое кем-то окно, ноги холодит сквозняк. Под потолком взбрякивают портреты древних учёных в прозрачном пластике (Ломоносов, Менделеев, Нобель и… Бор, кажется). Лампы дневного света просеивают инопланетное сияние сквозь кожухи синего и оранжевого оттенка: на учительский стол, где валяются ключи Вероники Игоревны; на целующуюся парочку Симонова-Шупарва, на белые таблички с буквами химических элементов:

Fe

Li

Na

Вероники Игоревны ещё нет. Класс медленно заполняется, и четвёрка на окне висит тревожным напоминанием. Я сажусь и смотрю мимо неё – на полуснег-полудождь, исторгаемый синюшным небом, – пока перед моим носом не возникает мужская рука в росчерках синих чернил.

– Мир? – доносится голос Валентина.

Я поднимаю взгляд.

Валентин смотрит на меня хмуро, виновато. Рубашку он застегнул до последней пуговицы, волосы собрал в хвост. Картину дополняют фиолетово-синие засосы, которые выглядывают из-под воротника, да мятая фотография в левой руке Валентина.

– Знаешь же, – говорит он, – не люблю, когда деда обижают.

Молчанием? Какое страшное оскорбление.

Я молчу и ни вины не чувствую, ни мира. Может, так правильно и нужно, только на кончике языка прыгает известная троица: нет, нет и нет. Потому что… Потому что…

– Бывает, – хрипло говорю я, когда пауза вытягивается до невыносимого предела. Моя рука сжимает потную ладонь Валентина. Вопреки сомнениям, на душе легчает и невидимые пауки отползают от сердца.

– Да вообще! – Валентин расслабляется и машет. – Коваль в шоке, что ты даже не попрощался.

Я хмыкаю.

– Видос я удалил, – добавляет Валентин.

– Это не спасло.

Взглядом я показываю на мятое фото в его руке. Валентин задумывается:

– Твои-то глаза она красивее всего проткнула.

– Ой, иди в пень.

– Да серьёзно. Такое… гордое лицо стало. Демоническое.

Наш разговор прерывает очередь «би-би»: телефоны вокруг гудят и вибрируют от сообщения, которое булыжником рухнуло в общий чат.

– Бананы кончились, классного часа не будет! – с радостью кричит Симонова. – Аида Садофиевна написала, что можно валить.

Под грудиной возникает сосущее чувство. Причину его я не понимаю и только глупо смотрю в телефон.

– Что-то Мадам Кюри больше меня прогуливает, – замечает Валентин.

Тем временем разражается дикий гвалт, и 10 «В» стаей гамадрилов устремляется к двери. На месте остаётся лишь Валентин. Он морщит нос, будто сдерживает чих, и спрашивает: