Ротмистр вопросительно смотрел на Штудмана. Тот сказал в ответ:

– Разве нет у тебя никого в рейхсвере, кого бы ты мог отвести в сторонку и спросить по чести и по совести?..

– Господи, спросить, Штудман! Понятно, я могу спросить, но кто же мне ответит? В таких случаях по-настоящему в курсе дела только три-четыре человека, а они ничего не скажут. Слышал ты когда-нибудь о майоре Рюккерте?

– Нет, – сказал Штудман. – Из рейхсвера?

– Да видишь ли, Штудман, в том-то и суть! Рюккерт и есть как будто тот единственный, кто… Но я никак не выведаю, из рейхсвера он или нет. Кто говорит – да, кто – нет, а самые хитрые пожимают плечами и говорят: «Этого он, пожалуй, и сам не знает!» Понимай, значит, так, что и за ним стоят другие… Право, голова пухнет, Штудман!

– Да, – сказал Штудман. – Понимаю. Если нужно будет, я готов… но ради пустой авантюры – благодарю покорно!

– Правильно! – сказал Праквиц.

Оба замолчали. Но Праквиц все еще с ожиданием и надеждой смотрел на Штудмана, в прошлом старшего лейтенанта, а ныне администратора гостиницы. (В полку он ходил под кличкой «нянька».) На человека наконец с весьма как будто примечательными, а в сущности очень подозрительными взглядами на деньги и на благословенную бедность. Смотрел на него так, точно ждал, что его ответ снимет все сомнения. И наконец этот Штудман медленно заговорил:

– Я думаю, тебе ни к чему отягчать себя такими заботами, Праквиц. Нужно попросту ждать. Ведь мы, собственно, знаем это по фронтовому опыту. Заботы, а то и страх приходили тогда, когда наступало затишье или когда мы лежали в окопах. Но как только раздавался приказ: «Вылазь и марш вперед!», – мы тотчас вылезали и шли, и все бывало забыто. Сигнал не пройдет мимо твоих ушей, Праквиц. На фронте мы же научились под конец спокойно, не рассуждая, ждать. Почему нельзя так же вести себя и сейчас?

– Ты прав! – сказал благодарно ротмистр. – Надо об этом подумать! Странно, что в наши дни люди совершенно разучились ждать! Я думаю, это из-за сумасшедшего доллара. Беги, лети, скорее покупай что-нибудь, не упусти, гонись…

– Да, – сказал Штудман. – Гнаться и знать, что за тобою гонятся, быть охотником и вместе дичью – это злит и делает нетерпеливым. Но и злость и нетерпение ни к чему. Однако мне пора… – улыбнулся он, – приходится спешить, я ведь тоже не ушел от общей участи. Швейцар, я вижу, подает мне знак. Верно, директор уже гоняет всех – как это меня нигде не видно! А я в свою очередь пойду подгонять горничных, чтобы к двенадцати в освободившихся номерах было убрано. Итак, Праквиц, счастливой охоты! Но если ты сегодня в семь часов будешь еще в городе и у тебя ничего не предвидится…

– В семь, Штудман, я уже давно буду у себя в Нейлоэ, – сказал фон Праквиц. – Но я в самом деле был страшно рад, страшно был рад снова с тобой повидаться, Штудман, и когда меня опять занесет в город…

4. Петра делает открытие

Девушка все еще сидела на кровати в комнате, одна, неподвижная, ничем не занятая. Голова была опущена, линия, идущая от затылка к шее и спине, была гибкая, мягкая. Маленькое, ясное, с чистыми чертами лицо, мягко вырисовывалось в воздухе, рот полуоткрыт, взгляд, уставленный в истертый пол, ничего не видит. Между разошедшимися полами пальто мерцало голое тело, смуглое, очень крепкое. Спертый воздух был полон запахов…

Совсем проснувшийся дом, крича, окликая, плача, хлопая дверьми и топоча по лестницам, шагал сквозь день. Жизнь выражалась тут прежде всего через шумы и затем через гниение, через вонь.

В полуподвале на штамповальной фабрике взвизгивало разрезаемое железо, звук был такой, как будто визжат кошки или дети, которых мучают. Потом опять становилось почти что тихо, только шуршали и жужжали на передачах приводные ремни. Девушка услышала, как часы пробили двенадцать.