Тишина была такая, что уже в передней вы слышали жужжание шарика. Позади крупье стояли два господина в пиджачных тройках, готовые в любое время вмешаться и унять всякий спор грозным предложением покинуть зал, выйти из игры. Крупье во фраке. Но все трое походят друг на друга, он и оба его помощника – пусть этот толст, а тот худ, этот черен, а тот белокур. У всех у них холодные, быстрые глаза, горбатые злые носы, тонкие губы. Они почти не говорят друг с другом, им довольно взглянуть или в крайнем случае повести плечом. Они злы, жадны – авантюристы, рыцари большой дороги, каторжники, воры – кто их знает! Немыслимо вообразить, что у них есть какая-то личная жизнь, жена, дети, протягивающие им ручонки и говорящие «с добрым утром». Не представишь, каковы они наедине с собой, когда встают с постели, когда, бреясь, смотрятся в зеркало. Кажется, их предназначение – стоять у игорного стола злыми, жадными, холодными. Три года тому назад их еще не было, через год их больше не будет. Жизнь выплеснула их на поверхность, когда они понадобились; она снова унесет их прочь, неведомо куда, как только минет их пора, но в запасе у жизни они есть, у жизни есть все, что может понадобиться.
Вокруг стола сидят игроки побогаче, люди с толстыми, разбухшими бумажниками, которые надо выпотрошить; новички, простаки – плотва. Три молчаливые, нахохлившиеся хищные птицы особо следят, чтобы для каждого из них нашлось сидячее место. За этими в два, в три ряда теснятся прочие игроки, плотно прижатые друг к другу. Просовывая руку через плечо или из-под локтя стоящего впереди, они ставят свои ставки на том клочке игорного поля, который в данную минуту им лучше виден. Или же протягивают фишку высоко над головами других кому-нибудь из тех троих, шепотом давая свои указания.
Но, несмотря на эту толчею, на тесноту, здесь почти не бывает ссор: игроки слишком поглощены каждый своей игрой, бегом шарика, и не обращают внимания на других. К тому же имеется столько различных фишек всех оттенков, что даже при самом большом наплыве не больше двух-трех человек играют одним и тем же цветом. Все стоят сгрудившись: тут и красивые женщины, и приятного вида мужчины. Прислоняются друг к другу, рука задевает грудь, рука скользит по шелковому бедру: они ничего не чувствуют. Как при свете яркого пламени тускнеет и теряется отблеск слабого огонька, так для этих сдавленных в толпе существует только жужжание шарика, стук костяных фишек. Мир застывает, грудь не дышит, время стоит на месте, пока шарик бежит, сворачивает к лунке, передумывает, скачет дальше, постукивает…
Есть! Красное! Нечет! Двадцать один! Но вот грудь снова дышит, лицо утрачивает напряженность – да, эта девушка красива… «Ставьте, дамы и господа! Ставьте! Ставьте!» И шарик бежит, жужжит, постукивает… Мир застывает…
Вольфганг Пагель протиснулся во второй ряд стоящих игроков. Ближе ему не пробраться, за этим следят три хищные птицы, которые обмениваются недовольным взглядом, как только видят, что он пришел. Он самый нежеланный игрок, он Барс аль-пари, человек, который играет осмотрительно, не дает себе увлечься, человек с ничтожным оборотным капиталом в кармане, на такие деньги и смотреть-то не стоит труда, не то что отбирать их; человек, который каждый вечер приходит с твердым намерением забрать из банка ровно «столько, чтобы достало на хлеб», – и которому это по большей части удается.
Менять клуб Пагелю ни к чему (игорных клубов в эти дни – что дров в лесу, – как есть повсюду героин, кокаин и морфий; как есть повсюду нагие танцовщицы, французское шампанское и американские сигареты; как есть повсюду грипп, голод, отчаянье, разврат, преступление). Нет, коршуны во главе стола тотчас же его узнают. Они его узнают по тому, как он входит, по его пытливому взгляду, отчужденно обегающему всю шеренгу лиц, чтобы затем остановиться на игорном поле. Узнают по преувеличенному спокойствию, наигранному равнодушию, по тому, как он ставит, как он долго выжидает, когда кончатся случайные скачки счастья, чтобы ухватиться за «серию»: птицу узнают по полету!